Я стирала одежду, прибиралась в доме, писала диссертацию о современной немецкой драме и театральные рецензии в мелкие газетки, писала одноактные пьески, пыталась жить нормальной жизнью, выглядеть нормально, избавиться от тошнотворного ощущения падения. Однажды солнечным воскресным утром, когда дети играли в саду, меня сразила неописуемая, всепоглощающая боль. Что именно болело, определить не получалось, но эта боль совершенно точно была физической. Я не могла ни шевельнуться, ни выпрямиться, ни говорить, могла лишь лежать, свернувшись, в кровати. Так продолжалось три часа, затем боль уползла, и я медленно пришла в себя. Осталось лишь странное онемение. Спустя три дня, в солнечную майскую среду, когда дети были в школе, это повторилось. Трехчасовой приступ ужасной боли. И в пятницу. И во вторник на следующей неделе. Когда это случилось в пятый раз, я нанесла ответный удар. Придя в себя, я открыла записную книжку, где отмечала время приступов, чтобы понять, чем я занималась перед этим. Оказывается, я писала одноактную пьесу. И что же я там такого писала? Я заглянула в лэптоп, вчиталась в строки и увидела – там, спрятанное среди других слов, я увидела это… И я замерла, пораженная, я навсегда стала другой, не той, что прежде, правда сбила меня с ног. Я жила рутинной жизнью, выживала благодаря рутине, а сейчас я увидела правду, и уклад моей жизни рухнул. Вызванная этим боль была невыносимой, откровение было беспредельным, леденящее кровь осознание, с которым в одиночку я не справлялась, но говорить о котором было нельзя. Я прочла последнее стихотворение о боли Гуннара Экелёфа, я прочла стихотворение Гунвор Хофму – обычно они меня исцеляли, но на этот раз не исцелили, я молила Бога, но Он не ответил, я хотела передать себя в руки того, в кого не верила, – что угодно, лишь бы помогло. Помогите! Помогите! – я задыхалась. Ночью я написала несколько писем ведущим психоаналитикам страны. Пытаясь помочь самой себе, я изучала психологию, разумеется, знала Фрейда, изучала Фрейда, изучала Юнга, была знакома с несколькими психологами среди моих ровесников, но к ним я ни за что не обратилась бы, потому что не считала их умнее себя. Я понимала, что открыться смогу только тому, кому безоговорочно доверяю, и это должен быть психоаналитик.
Я никому не рассказала о письмах, я забыла о них, потому что детей надо было собирать в школу, делать им бутерброды, искать ленточки для празднования Дня конституции, покупать новые футбольные бутсы, везти детей в бассейн и на баскетбол, стирать одежду, покупать продукты, готовить ужин, укладывать детей спать, и жизнь в определенном смысле продолжала двигаться вперед. А потом, в начале июня, в четверг к вечеру, мне позвонил какой-то мужчина. Я как раз собиралась везти Сёрена на тренировку по футболу. Мужчина сказал, что получил от меня письмо, и я сначала не поняла, о чем он. Но потом до меня дошло, и боль была тут как тут, я упала на пол и не смогла выговорить ни слова. Я слышала, что он прислушивается. Он понимал, что письмо я написала от отчаяния, что он говорит с человеком, движимым отчаянием. Он пригласил меня на встречу, и, когда я сидела перед ним, дрожа от стыда и вины, он сказал, что воспринял мое письмо как крик о помощи. Он все понял. И отнесся ко мне серьезно.
Меня отправили в Центральную больницу, где я прошла несколько странноватых тестов, а на прощанье доктор, проводивший их, сказал, что такие тесты способны изменить всю мою жизнь. Из-за них я могу навсегда разорвать отношения с близкими. Он предупреждал меня, это я поняла, но все и так уже было испорчено, и терять мне было нечего. Через два дня мне сообщили, что мне полагается лечение у психоаналитика за счет государства, четыре раза в неделю, столько, сколько понадобится. Что-то изменилось. Я по-прежнему была отчаянно несчастлива, но изменения словно бы стали на шажок ближе.
Четыре дня в неделю я ложилась на кушетку, отвернувшись от своего собеседника. Слышит ли он меня, я не знала. И отклика в его мимике и жестах тоже не видела, ни понимания, ни доверия, ни удивления, ни сострадания. Махать руками было без толку, как и улыбаться, опускать глаза, кокетничать, корчить рожи. Остались лишь слова и мой голос, и поэтому они часто повисали в воздухе, и я слышала, что говорю и как лгу. «Нас было четверо: три сестры и брат. И я была любимицей», – произнесла я, когда легла на кушетку в первый раз.
Когда я произнесла эти слова, повисла тишина, ответа не последовало, но продолжать у меня не получилось, все мое тело от макушки до пят молнией пронзила боль. Слова, которыми я так часто начинала рассказ о себе, разоблачали мое вранье. Это неправда, все было иначе! Вот только поняла я это лишь сейчас. Как я вообще вообразила себе нечто подобное? Значит, вся моя история такая же лживая?
Читать дальше