А сам я, после улицы Кондорсе, свернул налево, на очень долгую, скучную, уже совсем не парижскую, откровенно затрапезную, с прорастающей сквозь плитку, вдоль поребриков и оград, сельской травкой, rue de Fleury, дошел по ней – мимо очередного гаража, с выставкою подержанных машин перед ним, мимо армянского ресторана (в Кламаре, еще с начала XX века, большая армянская община), вдоль внезапных стен с зигзагообразными идиотическими рисунками (то, что, кажется, и по-русски теперь зовут «граффити») – до пересечения с проспектом (проспектом там и не пахло) Анри Барбюса, avenue Henri Barbusse; заглянул в очередное кафе на углу, с очередными мужиками у стойки; в туалете с удовольствием побеседовал с длинно- и светловолосым, очень небритым дядькой в ярко-синем комбинезоне и с раздвоенным носом почти как у Депардье, сообщившим просвещенному путешественнику, что погода прекрасная, даже солнышко пробивается; и продолжая движение все по той же rue de Fleury, оказался на границе с Мёдоном, символически, следовательно, переходя в мир Маритенов, совершенно мне чуждый. Их мир мне чужд, но сами они интересны. Я ведь пишу о людях, не об идеях. И если об идеях, то как о создании, проявлении, порождении людей. Сначала люди, потом уже их идеи; философия, говорит Ницше, это исповедь и непроизвольные мемуары философов. Как бы то ни было, в том переходе от позитивизма, материализма и проч. и проч. (см. предыдущий параграф) к «идеализму», а затем и к религии, который (вместе со всем своим великим поколением) совершили и Жак Маритен, и Раиса, и ее сестра Вера, есть несколько эпизодов, волнующих и влекущих меня очень сильно (хоть я и бесконечно далек от выводов , к которым они пришли); получивших для меня смысл, опять-таки, символический (мы вообще вольны, скажу снова, в выборе и создании символов нашей жизни); эпизодов, влекущих и волнующих меня так сильно, как если бы это со мною происходило (хотя ничего подобного, разумеется, не происходило со мною).
Жак Маритен, как я сказал еще в самом начале моей теперь уже разогнавшейся книги, был происхождения республикански-аристократического (у республик своя аристократия, в титулах не нуждающаяся), внук, как-никак, одного из основателей этой самой Третьей республики (официально просуществовавшей до 1940 года, до немецкой оккупации, изменившей жизнь всех наших героев). Совсем другого происхождения была Раиса – родившаяся в Ростове-на-Дону, в глубоко еврейской семье, вскоре переехавшей в Мариуполь, затем, когда Раисе было девять, а ее сестре Вере – шесть, переместившейся (подумать!) в Париж; отец девочек, Илья Уманцев, простой или, может быть, не совсем уж простой портной, задумавший увезти семью от погромов и прочих прелестей российского антисемитизма подальше, поехал вперед на разведки, собирался доплыть до Нью-Йорка, но, соблазненный случайным знакомым, повстречавшимся в поезде, оказался на берегах Сены, куда вскорости перебралась к нему и жена с дочерьми (как все это было просто в 1893 году; или нам кажется теперь, что все это было просто? как не вспомнить тут наши собственные мытарства по мэриям, возню с визами, консульские кошмары?). Уроженка Ростова быстро превратилась в маленькую француженку, лучшую ученицу в лицее; в Сорбонне познакомилась с Жаком Маритеном, в то время еще симпатизировавшим социализму, – как в молодости и Пеги, и Бердяев, – собиравшим подписи под письмом протеста против плохого обращения русского царского правительства с левым студенчеством. Какой-то был, кажется, комитет, в который оба они вступили… Из всех биографий, которые прочитал я, следует, что их влюбленность друг в друга была мгновенной и безусловной, изменившей все вокруг для обоих, их выбор друг друга – однозначным, непреклонным, сразу и на всю жизнь, к ужасу и его матери (протестантки, дочери Жюля Фавра), и ее ростовско-мариупольско-еврейских родителей. В самом деле, пропасть между ними, между их семьями – пропасть социальная, конфессиональная, бытовая, имущественная, да какая угодно – кажется непреодолимой; они перепрыгнули через нее, судя по всему, почти не задумываясь, с сомнамбулической легкостью. Эта легкость, быстрота и как бы самоочевидность сближения есть и в отношениях Бердяева с Лидией; есть и другие сходства, о которых еще мы поговорим.
Читать дальше