Боаз-Яхин поймал себя на том, что меньше думает словами, чем прежде. Его разум просто пребывал, и в нем были люди, бывшие с ним рядом, времена, в которых он жил. Звуки, голоса, лица, тела, места, свет и тьма приходили и уходили.
У него не возникало сексуального аппетита, он не хотел ни с кем разговаривать, ничего не читал. Часто по вечерам тихо сидел у себя в комнатке, ничего не делая. Порой тихонько наигрывал на гитаре, импровизируя мелодии, но чаще у него не рождалось никакого желания выпускать наружу то, что было в нем, да и не искал он ничего нового, что принять в себя. Какие бы мысли и вопросы ни сидели у него в уме, они вели собственные разговоры, на которые он обращал мало внимания. Ощущение пустоты, спешащей к чему-то, стало ждущей недвижностью.
Ночами иногда он гулял по улицам. На площадях шелестела листва деревьев. Статуям сияли огни. Часто он, казалось, – без мысли. Ему перестало быть важным, кто смотрит сквозь глазницы его лица, и перестало иметь значение, кто заглядывает внутрь. Не было у него на шее никакого амулета, никакого волшебного камешка не держал он в руке. Ничего он не держал. Он был. Время текло сквозь него беспрепятственно.
Однажды Боаз-Яхин принес свою гитару на станцию подземки, положил раскрытый чехол перед собой и настроил инструмент. Однако заиграл не сразу.
Его миновали лица. Эхом отдавались шаги, тарахтя, как дождь. Приходили и уходили поезда. Боаз-Яхин прислушивался дальше шагов, за поезда и отзвуки – к тишине. Он заиграл собственную музыку, импровизируя вокруг тех мелодий, что сочинил у себя в комнате. Он не желал выпускать из себя эту музыку, но не мог себя сдержать.
Он играл мерцанье жара на равнинах и движенье бега, мелькающего на сухом ветру, смуглое, великое и мимолетное. Он играл безмолвие призрачного рева на восходящем воздухе под дрожащей луной медового цвета.
Он играл львиную музыку и пел. Пел без слов, одними модуляциями голоса, который взлетал и падал, светлый и темный на сухом ветру, в залитой светом пустыне под землей огромного города.
За шагами, за поездами и отзвуками услышал он рев, затопивший коридоры, словно великая река звука львиного цвета. Он услышал льва.
Нет льва. Ничего. Слабый запах жаркого солнца, сухого ветра. Зеленая лужайка темнела, пустая в сумерках. Ха ха, сказали сумерки. Угасаем, угасаем.
Яхин-Боаз стоял посреди пустой лужайки со сжатыми кулаками. Мог бы и знать, думал он. Я был тут, был готов, на самом гребне огромной накатывающей волны. Исчез. Возможность упущена. Он ушел. Больше я его не увижу.
Медленно двинулся он назад. Те, что смеялись у двери, осторожно поглядывали на него издали.
– Как мы себя чувствуем? – спросил один санитар, кладя тяжелую руку ему на плечо. – Мы же больше не будем взбрыкивать сегодня вечером? Мы же не хотим, чтобы нас подключили к стенке, правда? Потому что немного ЛЭШ – как раз то, что нужно, чтобы разгладить морщинки у нас на лбу и успокоить нас как следует.
– Чувствую хорошо, – отвечал Яхин-Боаз. – Взбрыкивать не буду. Все успокоилось. Не знаю, зачем устроил такой ералаш.
– Прелестно, – произнес санитар, сжав Яхин-Боазу затылок. – Молодец.
Яхин-Боаз медленно прошел к своей койке, сел на нее.
– Что такое ЛЭШ? – спросил он письмописца.
– Лечение электрошоком. Шоковая терапия. Прелесть. Время от времени, когда лиц становится для меня слишком много, я взбрыкиваю, и они мне ее разрешают. Очень успокаивает.
– Вам нравится? – спросил Яхин-Боаз.
– Других праздников, на самом деле, я себе позволить не могу, – объяснил письмописец. – А эта штука отлично взбалтывает мозги. Можно забыть кучу всякого. Иногда все возвращается лишь через несколько месяцев. Я считаю, у каждого должен быть переносной аппарат ЛЭШ, вроде транзистора. Это так несправедливо – оставлять парнишку в одиночестве и без защиты, на милости мозга. Мозгам-то на вас плевать, знаете. Они поступают, как им заблагорассудится, и вот пожалте.
– Транзистор, трансмистер, трансмиссис, транспредки, – произнес туго свернутый. – Чистый рок. Балдеж. «Ей в колыбели гробовой вовеки суждено с горами, морем и травой вращаться заодно» [10] Строки из стихотворения Уильяма Уордсуорта (1770–1850) «Люси», пер. С. Маршака.
. Иногда целыми неделями не бывает ничего, кроме воскресений. Почему бы им не передвинуть воскресенье на середину недели, чтобы ты мог сунуть его в ИСХОДЯЩИЕ у себя на столе? Но нет. Ублюдки хреновы. Пускай теневой кабинет над этим поломает голову у себя в кабинетах, да и солнечный кабинет заодно. Человек есть продукт своих воскресений. Не говорите мне о наследственности. Дарвин убрался на Галапагосы, чтобы в воскресенье с родителями не кататься. Мендель клал горошком. Все рассказывают мальчику о сексе, но никто не излагает ему фактов воскресенья. Дом там, где сердце, да, поэтому пабы никогда не разорятся. Прости нам наши воскресенья, как мы прощаем тех, кто воскресает против нас. Родитель или дитя, без разницы. Одолжите мне понедельник, Христа ради. – Он заплакал.
Читать дальше