— Спасибо, Натали, — стараюсь я отшутиться. — Какой из меня жених? Да и вообще джентльмен должен жить один.
Наташа внезапно соглашается:
— Это другое дело. Может быть, ты и прав. Современный брак явление зыбкое, по себе знаю.
— То есть как по себе? — ужасаюсь я.
— А так, — улыбается она грустно и мудро. — Ты что думаешь, я такая голубая дура, что мне ничего не известно о Мишкиных загулах? Закрываю глаза, дорогой мой, стараюсь не замечать. А это трудно, можешь себе представить. Я, например, в ту злополучную ночь уверена была, что с вами у тебя не твоя приятельница сидела, а очередная Мишкина шлюха.
— Ну что ты, Наталья, — возмущаюсь я преувеличенно, и излишне поспешно машу руками, и, вероятно, к тому же краснею при этом, — как ты могла подумать? Кстати говоря, Мишка вовсе не такой уж ходок… Ты ведь знаешь, у некоторых мужиков в нашем возрасте вдруг жадность просыпается необычайная. Страсть к большим числам. Так вот он отнюдь не из их компании.
— Спасибо, что утешил, — качает Наташа головой, — с меня и средних чисел довольно. А успокаивать меня не имеет смысла. Я что? Вчера замуж вышла? Ко всему привыкла. Трезвонят с утра до вечера, а когда я подхожу к телефону, то молчат. Только дышат в трубку. Я еще говорила раньше: «Девушка, вы отдышитесь сначала, успокойтесь, а уж потом я Мишу позову»… А видел бы ты его записную книжку! Поверь, я никогда бы не позволила себе в ней рыться, но он однажды сам позвонил с работы, сказал, что забыл ее в другом пиджаке, и попросил найти один телефон. Настолько был уверен в своем конспиративном таланте. А я раскрыла нужную страницу и смотрю — что-то много вокруг странных фамилий, будто бы не нынешняя записная книжка, а какой-нибудь дореволюционный «Синий журнал», — Верин, Лидов, Светланин, господи боже мой, да это же все бабские псевдонимы! Как тонко придумано, чтобы не смущать мой покой!
— Натали, — говорю я нарочито легкомысленным, разбитным голосом, — подумаешь, какая ерунда! Будь выше! Относись к этому с юмором!
Она усмехается:
— А я как отношусь? Не просто с юмором, а прямо с комическим энтузиазмом. Комедию из всего этого разыгрываю, французский водевиль с переодеваниями, сколько можно? Знаешь, это быстро надоедает — быть юмористическим персонажем. Ужасно надоедает, можешь мне поверить! Ночами не спать в ожидании, на звонки наглые отвечать, краснеть перед общими знакомыми, когда за твоей спиной шепчутся: ах, она, бедная, ничего не знает, с кем он был здесь два дня назад…
Тут уж я совершенно теряюсь, не представляя себе, что в таких ситуациях полагается говорить, какие такие утешительные слова. Вероятно, оправдываться и то легче, чем сочувствовать. И это при всем том, что теперь наконец мне становится явствен смысл нашего неожиданного свидания. Мадам хочет поплакать в жилетку, и не просто поплакать, а с оттенком покаяния: вот, мол, не оценила вовремя, а теперь казню самое себя за преступную свою ошибку, да ничего уже не поделаешь, сознание бесповоротности судьбы, так откровенно оплаканное, облегчает душу.
— Ради бога, не подумай только, что я позвала тебя, чтобы пожаловаться, — точно опровергая мои догадки, говорит Наташа.
— Ну что ты, — возражаю я неуверенно.
Она достает из сумочки сигареты и зажигалку, закуривает с тем же самым точно выверенным изяществом, с каким, вероятно, пудрится и подкрашивает губы, и поворачивает лицо к окну. Теперь мне предоставлен ее профиль, не поддавшийся трате лет, сохранивший, словно на монете, всю чеканность юности — хрупкую прямизну носа, нежность губ, фарфоровую выпуклость тяжелого, медленного белка. Наташа курит и смотрит в сумерки, в синеву, густеющую между домами, в миганье беглых автомобильных огней, в суету вечерней толпы, она думает о своей жизни, а я думаю о том, что она, вероятно, единственная женщина, которую я мог бы без малейшей душевной усталости любить все эти годы и все будущие, до конца отпущенных мне дней.
— Натали, — говорю я серьезно, на ходу развивая мысль, будто точную формулу вывожу на экзамене, — ты единственная любимая, с которой не страшно встречаться по прошествии лет. Ты не оскорбляешь прежних чувств. Не ставишь волей-неволей под сомнение то, что было.
Она оборачивается с такой простотой, будто дождалась наконец давно желанных слов, и произносит не то чтобы с досадой, нет, с отголоском только досады, давней, а потому привычной, с домашнею почти укоризной:
— Господи, ты же сам во всем виноват!
Потом, через час, через два, через неделю, через год, я сам про себя опровергну этот упрек, его демагогически рассчитанную неотвратимость, безошибочную его направленность в самое уязвимое место, но это все потом, а теперь меня потрясает внезапно его очевидная, сама собой разумеющаяся, конечно, — даже доказательств не требуется — вопиющая справедливость.
Читать дальше