Два дня назад я перепечатал два первых очерка в редакционном машбюро и сдал в секретариат. Предчувствуя при этом, что настало время расплачиваться за все минуты вдохновения и вызванные им самонадеянные мысли. Наш секретарь Валерий Ефимович сложно воспринимает мое творчество. С одной стороны, он как будто бы его великодушно поощряет, никогда не упустит случая поддержать солидарно на летучке похвалившего меня критика, вскользь, правда, однако и недвусмысленно: «Как же, как же…», а с другой — не доверяет ему, бдительно к нему присматривается, в любой заметке, не говоря уж об очерке, отыскивая рискованные замечания и «мутные», по его выражению, места. Каждый газетчик знает, что иногда в пятистраничном сочинении всего-то и есть дорогого одна-две фразы, так вот именно эти самые фразы Валерий Ефимович с роковой неизбежностью считает «мутными» и вымарывает, нюх у него безошибочный. «Я тут у вас два слова убрал, — скажет он, доброжелательно похохатывая, — вы и не заметите, какие». Заметим — те самые. Тут волей-неволей начинаешь злиться, за голову хвататься, произносить разные жалкие слова насчет того, что дернул тебя черт пойти работать в газету, которой, как известно, не нужны материалы хорошие, а нужны нормальные. Валерия Ефимовича это искренне удивляет. Он чистосердечно поражается, как это можно впасть в такое постыдное, немужское отчаяние из-за каких-то двух-трех туманных фраз. «Не это моя работа! — надрываюсь я в таких случаях. — Единственное, чему я в жизни научился! Если бы я умел еще реставрировать мебель или лудить посуду, мне было бы наплевать на мои слова. Но я не умею!»
И чего же добился я истеричными своими ламентациями? Может быть, славы стилиста-недотроги, сверхщепетильного пуриста, над которым подтрунивают, но втайне которого уважают? Ровным счетом ничего, разве что охлаждения со стороны Валерия Ефимовича, который не привык вступать с подчиненными в творческие дискуссии.
И вот теперь я жду от него ответа, по опыту зная, что не следует торопить начальство с решением по поводу твоих сочинений, да и не пристало мне, как поэту-графоману, насильно и надоедливо, всеми правдами и неправдами, приковывать к себе внимание. «Имеющий мускус в своем кармане не кричит об этом на каждом углу…» Тем не менее подспудно я мандражирую сейчас, словно практикант, не верящий еще, что сочиненные им фразы будут оттиснуты однажды на газетном листе, пленительно пахнущем липкой типографской краской.
— Как Ефимыч? — время от времени спрашивает меня Миша, то исчезая на время из редакции, то вновь появляясь. — Не прочел еще?
Даже и не знаю, чего больше в этом вопросе — лицемерного участия или же неподдельного интереса. Я мотаю головой, а Миша делает сочувственное лицо: ничего, ничего, старичок, терпение, — и вновь исчезает внезапно и бесповоротно, с видом чрезвычайно озабоченным и даже как бы мужественно-печальным от сознания своей озабоченности.
А в редакции продолжается нормальная суматоха, бегают репортеры, философствуют и жалуются на судьбу рецензенты, фельетонисты играют в пинг-понг, перебрасываясь остротами, как цокающим шариком, и время от времени шествуют по коридору с видом одухотворенным и почтенным всей газетной Москве известные посетители из числа городских безумцев. Через самый строгий заслон проникают они в редакции, даже пропускная система бессильна перед ними, не говоря уж о вахтерах-пенсионерах при всей их честолюбивой бдительности. Самый знаменитый из безумцев — некто Егор Прокофьич, благообразный пожилой мужчина с профессорской солидной лысиной, в аккуратном двубортном костюме, автор многих объемистых поэм и баллад, которые по первой просьбе могут быть не только прочитаны, но и спеты. Однако не поэзия цель его жизни, а необходимость доказать, миру и человечеству, что знаменитая «неизвестная», запечатленная Крамским, его, Егора Прокофьича, родная бабка. У которой, разумеется, есть имя, отчество и фамилия, как девичья, так и по мужу, а потому именовать ее фамильярно «незнакомкой» по меньшей мере неделикатно, чтобы не сказать резче. В пухлом бухгалтерском портфеле Егор Прокофьич носит целую галерею собственных автопортретов, при всяком удобном случае они извлекаются на свет божий и вслед за репродукцией «незнакомки», вырезанной из «Огонька», в определенной последовательности выстраиваются вдоль стены. Теперь всякому беспристрастному человеку очевидным становится нарастающее… хотя, нет, скорее убывающее сходство неизвестной красавицы и Егора Прокофьича. Этому родственному сходству Егор Прокофьич посвятил большую теоретическую статью, которую, ничуть не смущаясь отказами, предлагал редакции раз в месяц. Коля Беликов долго объяснял автору, что наш орган недостаточно популярен для такого замечательного исследования, ему самое место в каком-либо роскошно иллюстрированном издании типа альманаха «Русский вепрь».
Читать дальше