Ради Беликова специально бывший наш редактор пересмотрел штатное расписание и выкроил ему оклад редактора не предусмотренного нигде отдела исторических публикаций. В этом была его роковая ошибка. Коля оказался настолько потрясен свалившимся на него счастьем, что растерял внезапно весь свой вулканический темперамент. Он сделался вальяжен и брюзглив, словно богатый купец, удалившийся от дел, по архивам он больше не шастал, не кричал на планерках в ответ на благое пожелание раздобыть что-нибудь этакое перченое, историческое: «Несется, уже несется, дружки едут!» — а, напротив, взирал на обычное кипение страстей и дележ газетной площади с саркастическим прищуром охладившегося, познавшего высшую мудрость человека. О прошлом, в особенности в бытовой его ипостаси, а точнее — даже сугубо гастрономической, он рассуждал уже не с позиции беспристрастного историка, но с авторитетом неоспоримого личного участия.
Таким, ну, может быть, почти таким я помню его незадолго до моего отъезда в Сибирь. А сейчас передо мной совсем иной человек, откровенно старый, утерявший незримый внутренний стержень, раздавленный предчувствием неминуемой беды.
— Что же это делается? Что ж это делается? — вопрошает он меня, по обыкновению напирая что есть силы на первый ударный слог своего вопроса.
— Что такое, Николай Дмитриевич? — Я чувствую, как и меня заражает невольно Колино беспокойство.
— Сил нет! — Беликов хоть и зазвал меня пожаловаться на судьбу, однако не так-то это просто — признаться в полном своем отчаянии. — Я знаю, чего он хочет, знаю. — Большие Колины губы надуваются от обиды и вздрагивают совершенно по-детски. — Он хочет, чтобы я сам написал ему заявление по собственному желанию! Выживает. Вот ему! — Коля с яростью складывает свои короткие пальцы в заскорузлый кукиш. — Чтобы я собственными руками детей без хлеба оставил! Тогда уж автомат мне дайте, чтобы я их на месте положил. И еще кой-кого заодно!
— Коля, Коля! С ума-то не сходи! — урезониваю я его, пытаясь свести разговор к обычному ёрничеству, до которого он всегда был большой охотник. — Что за страсти за такие? Кто тебя выживает? Ты ведь сам себя накручиваешь, а потом винишь бог знает кого.
Чем убедительнее я все это говорю, тем яснее осознаю: то, что не могло не начаться, началось.
Я никогда бы не предположил, что закат случайной и, очевидно, незаслуженной карьеры так потрясет Колю. Если бы меня спросили когда-нибудь, как он, на мой взгляд, к этому отнесется, я бы решил скорее, что философски, как еще к одной из многих превратностей судьбы, которая вот уж действительно и возносила его, и бросала в бездну без стыда. Тем более что на этот раз не так уж глубока эта бездна, разницей между редакторским окладом и обычным жалованьем литсотрудника измеряется его глубина.
— Не нужен я стал, не нужен, я же чувствую! — распаляет себя Коля. — И отдел ему мой до лампочки, и вся история российская! Я знаю, чего ему нужно, — дебилов всяких, панов спортсменов на мое место посадить! — Это соображение не кажется мне вполне справедливым, но прервать Колин монолог не так-то просто. — Сколько материалов пропадает, смотри! — Он торопливо принимается перебирать рукописи, сует их мне прямо в лицо, словно неоспоримое свидетельство его лояльности и заслуг. — На все темы! Как положено! Мы блюдем чистоту своего отдела! Первая маевка в России — нате вам! Последний безработный — и адрес есть, и телефон, все чин чином. История герба, кто нарисовал, кто рисунок утвердил — будьте любезны! Ничего не идет, как об стенку горох! Ты не думай, я им на планерке так прямо в лицо и сказал, так прямо и вдул. Неужели же, говорю, — одутловатое Колино лицо обретает изощренно саркастическое выражение, — нет в этом зале патриотов своего отечества? Одни Иваны, родства не помнящие! Смеются. «У вас, говорят, архаический лексикон». Видал?
Мне жаль Колю. Вот ведь какое дело, всегда я относился к нему скептически, мне претила его арапистость, и шутовство его раздражало, что же касается внезапного его возвышения, то оно казалось мне ошибочным и безвкусным, а вот теперь, глядя в его лицо старой и несчастной собаки, я испытываю в груди тянущее, глухое беспокойство.
— Коля, — досадую я с укоризной, — ты что, охренел совсем — такие вопросы задавать? Да еще всем сразу, всему синклиту. Ведь ты же их провоцируешь, аргументы им подбрасываешь, на позор себя же самого выставляешь, на посмешище.
Вот тебе и разговор с отчаявшимся человеком. Я Колю-то не убедил, а куда уж мне наставлять на путь истинный разочарованных в жизни девиц. И тем не менее голос Марины Вайнштейн, отдающий чуть-чуть взвинченностью полузабытых собраний, вновь звучит в моих ушах. В самом деле, должны же мы помогать людям, и не вообще народу в его титаническом поступательном движении, а хоть одному-единственному человеку в неразберихе его собственной, обыкновенной, по инерции катящейся жизни, в хлопотах его и заботах, — в чем же еще, как не в этом, оправдание нередкого нашего верхоглядства, чересчур бравой нашей гоньбы по городам и весям необъятного отечества?
Читать дальше