— Здорово, дед! Ну-ка, зайдем ко мне на пару слов!
Колин кабинет выгорожен застекленными рамами из части коридора, он миниатюрен до чрезвычайности, только один стол умещается в нем, заваленный горами слежавшихся, запыленных рукописей, старомодными папками с ботиночными шнурками и какими-то разрозненными листками, исписанными номерами телефонов, именами, фамилиями и адресами. Я сажусь на подоконник окна, выходящего в простенок совершенно не московского, а скорее питерского вида, и вдруг поражаюсь изменениям, происшедшим в Колином лице за недели моего отсутствия. Коля и десять лет назад пришел в редакцию немолодым уже человеком, с сизыми волосами и с лицом, поношенным в житейских передрягах, однако как ни старался он напустить на себя солидность пресыщенного знатока жизни, кипучий его темперамент и вздорность характера делали его в глазах молодежи почти ровесником, своим парнем. Тут еще и Колин жизненный статут сыграл свою роль — Коля был явным неудачником, «человеком воздуха» на чисто российский манер, а такие люди долго выглядят молодыми. Удивительнее всего, что при всей своей взрывной энергии, при вечной непоседливости и крикливости профессию Коля избрал самую что ни на есть тихую, терпения требующую и кропотливой усидчивости, — он окончил после войны Историко-архивный институт. Но, разумеется, так и не усидел ни в одном из архивов, подался в журналистику, не имея для этого, откровенно говоря, никаких оснований, разве что кроме настырности да жуткой моторности, совершенно безалаберной, впрочем. Я хорошо помню тот день, когда Коля впервые возник в редакции, просунув в дверную щель сперва одну только голову, всклокоченную, с пародийным лицом плутоватого гнома, с выпученными панически глазами. Потом в огромную нашу комнату вроде бы протиснулся, однако же будто бы одновременно и влетел и сам Коля — низкорослый, коренастый, в коротковатых китайских брючках из бумажного габардина, в сандалиях и расстегнутой на седой груди рубашке-размахайке навыпуск.
В нашей редакции Коле крупно повезло, тогдашний наш шеф оказался на склоне лет большим поклонником истории — и общественной, и культурной. Вот тут и пригодилась Колина вхожесть в архивы, его знакомства с книжными червями, близорукими и согбенными рыцарями исторических документов, писем и неопубликованных дневников. Коля добывал их пачками, извлеченные из архивной пыли, из дубовых и металлических шкафов, из бетонных хранилищ, при разоблачительном дневном свете редакционных ламп они производили ошеломляющее впечатление. Поскольку всякая самая злободневная мысль, любой теперешний почин — чем еще занимаемся мы всю жизнь, как не починами — уходили корнями в историю, имели в этой истории, далекой или новейшей, свой необычайно конкретный — до смешного, до невозможного — эквивалент. Трясущиеся старцы ходили к Коле в нафталиненных, штопаных, обсыпанных перхотью пиджаках, в гамашах и в чеховских пенсне, нищие владельцы бесценных свидетельств ушедшей эпохи, автографов, частных писем, редких фотоснимков. Еще прибредали ветхие старушки, в слабых голосах которых звучал французский прононс, поставленный гувернантками и придирчивыми гимназическими учителями. Являлись ветераны и другого рода — суровые, недоверчивые, с колючими глазами, выражались они четкими формулировками, держались, несмотря на немощь, непреклонно, с забытой ныне комиссарской прямотой, которую пронесли сквозь гражданскую войну, коллективизацию и лесоповал на окраинах обширного нашего Отечества.
Всех своих посетителей и авторов, независимо от звания и пола, Коля называл без зазрения совести «чмырями», передразнивая добродушно их манеры и стариковскую дряхлость. Нюх на сенсацию, а вернее — на возможность угодить тогдашнему редактору, у Коли выработался прямо-таки сыщицкий. Старичок еще, бывало, только-только подбирается к самостоятельным годам своего бытия, а Беликов вытаращенным своим оком уже высматривал в ветхой коленкоровой папочке заветное письмо или же неизвестное широкой публике сочинение покойного гения, выхватывал его с проворством беспризорного на родном Смоленском рынке и с возгласом: «Заплатится! Заплатится!» — выбегал из комнаты прямо к редактору.
Будучи его любимцем, его простительной слабостью, Коля врывался в редакторский кабинет без стука, не смущаясь ничьим присутствием, — впрочем, под укоряющим взглядом шефа он обретал немедленно замоскворецкую степенность и обходительность и отвешивал оторопевшему посетителю старообрядческие, былинные поклоны.
Читать дальше