Временами Предыбайлов попадал к женщинам в рабство. Он, бывало, страшно зависел от них. И от этого страдал даже больше, чем от того, что реальные женщины такие, какие они есть. То есть от того, что женщины навязчивы, злы, неопрятны.
Нарисованные, с кинопленки, телевизионные, женщины эфира, даже в самых своих натуралистических, пусть даже — в низменных проявлениях были ему во сто крат симпатичнее. Он сам мечтал каким-то неведомым, но заманчивым способом перейти из своего живого состояния, состояния человеческого, в инобытие, в жизнь рисунка, скульптуры, киногероя. Такая жизнь казалась ему слаще, она обещала почти что бессмертие. Тиражирование тысячными тиражами позволяло, по мысли Предыбайлова, проникнуть в иные жизни — тех, кто будет фотографию его рассматривать. Или становиться иным — тем, кто будет проходить мимо постамента предыбайловского памятника, монумента.
Так и получалось — вечный выбор между чистотой идеала и тленом каждодневности. Предыбайлов жил в тлене, и сам себя ощущал таковым.
В возрасте нежном, когда семья его проживала в длинном шахтерском бараке, больше других нравилась ему женщина из журнала «Работница», что висела рядом с умывальником в коридоре. Эта женщина, в рабочей, в горошек, косынке следила за тем, как Предыбайлов, тогда совсем еще мальчик, смышленый такой и симпатичный, умывался, чистил зубы. Она всегда смотрела ему в глаза. Он смущался, а она наблюдала за ним. Он краснел, а она ни разу не отвела глаза. Вода из крана была всегда зверски холодна, но пока женщина из «Работницы» не выцвела окончательно, окончательно не заляпалась, Предыбайлов, умываясь, ощущал жар от ее взгляда. Она будто бы все знала про него: и про его поведение в школе, и про то, что он заиграл гривенник из даденных на хлеб сожителем матери пятидесяти копеек, и про его нарушение даденного самому себе обещания больше никогда не дрочить.
Он даже пытался с нею заговорить, не вслух, конечно. Она должна была понять его внутреннюю речь, его почти бессвязное бормотание, понять и простить его проказы, жалкий гривенник, иступленный онанизм.
Другая женщина, с переводной немецкой картинки, глядела на него с внутренней стороны шкафчика в раздевалке на шахте, куда он пришел работать после школы. Ее приклеил вернувшийся на шахту после армии сосед по бараку, с которым Предыбайлов всегда попадал в разные смены. Она была розовая, с почти бесцветными глазами. Встречаясь с ней взглядом, Предыбайлов усмехался. Немка как две капли воды походила на школьную комсомольскую вожачку, которая во время выпускного вечера затащила его в комнату рядом с кабинетом завуча, там приказала Предыбайлову снять ботинки и брюки. Он, повиновавшись, играл в тюху, стоял посреди комсомольского кабинета с голой задницей, с торчащим членом. Его мнимая покорность и послушание так вдохновили вожачку, что та в преддверии наслаждений запулила маленьким гипсовым Лениным в окно.
Она думала, что окно было открыто. Ленин, пробив оба стекла, улетел в темноту, такой же строгий, прямой, так же держащийся левой рукой за жилетку, правой указывающий верный путь. Разбитые стекла и совращение малолетних сошли вожачке с рук — если бы не она, шепнувшая кому надо, а потом с кем надо и переспавшая, Предыбайлову не выдали бы аттестат: вожачка забыла и запереть дверь, в кабинет вошли, увидели Предыбайлова без штанов, и не увидели — Ленина.
Третья была японкой из календаря. Японка являла собой воплощенное целомудрие, все в ней было продуманно и просчитано, ее ноготки имели ровный окрас, глаза были темны. Эта женщина оказалась самой ласковой из всех, кого Предыбайлов узнал до армии, а ее улыбка еще долго согревала его истосковавшуюся вдали от дома душу. Символично, что японка была с Предыбайловым тогда, когда он открывал шкафчик в раздевалке Дворца спорта, швырял туда пропахшую потом и шахтой одежду, переодевался в кимоно и шел в зал заниматься каратэ. Улыбка японки как бы говорила ему: «Ломай!», и Предыбайлов так работал на тренировках и в спаринге, что его по-настоящему начали бояться. Даже тренер, который, не скрывая радости, как родного сына проводил Предыбайлова в армию: предыбайловский отец к тому времени спился, матери надо было поднимать младших.
Хотя каждая из трех его доармейских женщин возбуждала в нем любовь и страсть, все-таки во всех подлунных мирах, а также во всех мирах иных, сущих, предстоящих и бывших, мужчины из принадлежавших им или виденных ими женщин помнят только одну. Не обязательно первую, не обязательно последнюю. Не обязательно даже ту, с которой они были близки, дружны, знакомы. Эта одна запоминается по неведомым законам, иногда совершенно неожиданно, в обстоятельствах туманных, если не сказать — смешных, анекдотических.
Читать дальше