Лева Толстиков привык замечать в жизни лишь одну ее сторону — ту, которая была к нему всего ближе. Когда он еще не умел ходить и только лежал в кроватке, криками и плачем подзывая мать, ему подарили резиновый мячик с картинкой, и Лева целыми днями держал его в руках, поворачивая к себе именно той стороной, на которой был отштампован длинноухий пушистый заяц. Этот заяц смешно таращил глаза, топорщил усы и словно бы поводил носом в ожидании вкусной подачки. Маленький Лева при этом замирал от восторга и ни за что не хотел расстаться с зайцем, когда его укладывали спать или уносили гулять. Точно так же и во взрослой жизни он никогда не заглядывал туда, где не было нарисовано для него спасительной картинки, и продолжал крепко держать свой мячик, не позволяя ему вертеться в разные стороны. Благодаря этому Лева оставался вполне доволен собственной жизнью, считая ее удачной, счастливой и даже честной, потому что именно такой она выглядела на повернутой к нему стороне мяча. И вот теперь его мячик словно бы выпал из рук и покатился, запрыгал по полу…
Прежде всего Лева открыл, что его (оказывается!) не любит собственная жена. До сих пор вопрос о том, любит или не любит, его особенно не беспокоил, и Леву вполне удовлетворяло, что жена у него попросту была и ее скромное бытие воплощалось в выстиранных рубашках, поджаренных домашних котлетах и засвеченных фотопленках, висящих на веревках, словно липучки для мух (жена тщетно пыталась научиться фотографировать). Все остальное Лева считал принадлежностью другой — досемейной — жизни, когда они назначали друг другу свидания, встречались возле старенькой пожарной каланчи, едва достававшей до четвертого этажа окружавших ее блочных домов, и Лева дарил будущей жене цветы, купленные у горбатой старухи, которая пряталась от милиции в дамском туалете. Тогда-то — с цветами в руках — и можно было говорить о любви, о нежных чувствах, но какой смысл повторять все это за домашними котлетами, за телевизором, за кухонной плитой! Поэтому Лева и сам не повторял, и от жены не ждал повторений, уверенный в том, что ее любовь никуда не денется, не исчезнет, не испарится. Но любовь (оказывается!) и исчезала и испарялась, и, когда однажды Лева все-таки задал себе этот вопрос, ответить на него было нечего.
— Люба, — позвал он ночью, аверхунатягивая на себя душное ватное одеяло, засунутое в мешок пододеяльника с завязочками н. — Ты уже спишь?
— Сплю, сплю. Не мешай, — ответила жена с другой кровати, натягивая на себя такое же одеяло в таком же пододеяльнике.
— Люба, — позвал он снова и зажег настольную лампу, осветившую половину комнаты, — я больше не могу.
— Ты что, с ума сошел? — жена приподняла голову над примятой подушкой. — Мне завтра вставать в семь утра.
— Я не могу мириться с нашей жизнью, — Лева опустошенно вздохнул, словно вырывая из себя это признание вместе со струей горячего воздуха.
— Что еще! С какой жизнью! — жена страдальчески сощурилась на свет настольной лампы.
— Нашей с тобой. Совместной.
— Ах да, я забыла! Ты же теперь Лев Толстой! — жена раздраженно пыталась расправить в мешке скомканное одеяло.
— Не смейся, Люба. — Он лежал неподвижно и смотрел в потолок.
— Что же ты такого увидел в нашей жизни, с чем ты не можешь мириться?
— Ты меня не любишь, — почти неслышно сказал Лева, хотя жена, наоборот, все заметнее повышала голос. — А в жизни главное — любовь и добро.
— Да как же мне тебя еще любить, чтобы ты был доволен?! — Она включила и направила на него лампу, стоявшую рядом с ее кроватью.
— Искренне, — ответил Лева и, невольно сощурившись от резкого света, добавил: — И по-настоящему. А ты меня любишь из-за того, что просто так сложилось.
— Вот оно что! А ты меня в таком случае?!
— Наверное, и я из-за этого, — ответил Лева и отвернулся к стенке.
Повторяя на следующее утро биографию Толстого (Машенька, как обычно, проверяла его по учебнику), Лева внезапно вспомнил о матери. Конечно, он вспоминал о ней и раньше, когда посылал по почте деньги, звонил и даже навещал ее в школе для глухонемых, где она работала нянечкой, убирала классы и коридоры, мыла туалеты и поливала цветы в горшках, но сейчас вспомнил по-иному, как будто к этому воспоминанию примешивалось что-то еще, вселяющее тревогу и беспокойство. «Уж не заболела ли?» — подумал он, стараясь объяснить это беспокойство заботой о здоровье матери, хотя на самом-то деле болело в нем, в Леве. «Посылаю деньги, звоню, навещаю», — пробовал убеждать он себя, вспоминая и другие примеры такой же заботы. Прошлым летом отдыхать с собой брали, ремонт у нее в комнате сделали, телевизор новый купили. Но чем больше было этих примеров, тем сильнее и беспощаднее жгла его боль, и Лева не находил себе места, пересаживаясь из кресла в кресло, путаясь в датах и названиях произведений Толстого и заставляя разочарованно хмуриться Машеньку, водившую пальцем по строчкам учебника.
Читать дальше