Когда в зал без приветствий и скрипа вошли распорядители Сван и Пелым, Никита понял, что дело близится к полудню; теперь пора было решить о Глостере, и он скорей велел Свану отнести гостевую карту в последний ряд амфитеатра. Пристальная бесстрастность, которой он научил их, ему все еще нравилась: работа над ними была его единственным опытом воспитания и Никита мог быть доволен тем, как исправил их от мерчандайзерской ловкости, тесной смеси угодливости и ленцы, пропитавшей обоих за годы, потраченные между полок сантехники и фурнитуры. Сам не позволяя себе лишних движений за игрой, он запретил им вертеть головой и топтаться, отрегулировал локти и высчитал должный наклон к подающим билеты на входе; вместе с этим он не мог растолковать им, о чем эта неукоснительность и в чем ее помощь для общего дела; они не противились, когда он водил их руками и подтаскивал за подбородок, позволяя лепить из себя, что ему было нужно, но как только Никита пытался оговорить, для чего совершается эта морока, костенели всем телом и каждою мышцей лица. Этот провал лишний раз утвердил его в вере, что слово не значит почти ничего, если не подкреплено ни напевом, ни видеорядом; или дело было просто в том, что ему не стоило изображать учителя смысла даже перед этими двумя. Он вспомнил, как глупая и вся давно больная мать, перед тем как уехать на первом автобусе, как когда-то на свой синильный комбинат, наказала ему «не зарываться»; в те скомканные минуты Никита не стал ничего переспрашивать и так и стоял перед ней со стеклянной улыбкой, пока наблюдатели из «Аорты» сверяли листки. Почему из всех слов она на прощание выбрала эти, он и сейчас не особенно мог объяснить: сын не носил в дневнике замечаний, не волочился за девочками из серьезных семей, радовался обычным подаркам и не насмехался над тем, что показывали в телевизоре; кажется, он был скучный ребенок и матери не было с ним никогда интересно, даже в отпуске, когда она могла не ложиться в половине девятого. Химия отравила ей пальцы и кончик носа, окрасив их в цвет палой листвы; что-то еще произошло с волосами, из-за чего она стриглась уродливо коротко, но он не запомнил, как это называлось. Скучая, она не мешала ему ни в чем и не гнала гулять и к друзьям, сколько бы он ни просиживал над клавишами, и Никита был благодарен ей за терпеливость: он знал уже тогда, что мать не ждет от него ни триумфов на областных смотрах, ни заработков с чужих свадеб, ни хотя бы заслуживающей сочувствия музыки, и не мог обрадовать ее ничем, кроме выздоровлений от вечнотяжелых ангин. До четырнадцати он был ее совершенная копия, после остались глаза и голос; в телефоне их путали вплоть до разъезда. Он считал теперь, что ей было достаточно этого сходства, чтобы не понуждать его к большему все их общие годы; сыновья ее подруг были как на подбор обормоты с условными сроками за неуклюжие выходки, горбуны и ханыги, лечимые по нескольку раз в год, а в перерывах ночующие по подъездам и паркам, но это не прибавляло ему заметных очков. Те из них, кто дождался событий, были распределены в изоляторы, и Никита не мог сомневаться, что, если бы не непреклонность ставки, матери отправились бы вместе с ними на тот же паек; это было почти что смешно, словно вытащенный из горящего дома бросался обратно в огонь за телепрограммой на остаток недели. Тетя Таня, уехавшая вместе с мамой, сидела в автобусном кресле окаменев, как Сехмет: маленькие руки лежали на бедрах ладонями вниз, а лицо было так далеко, что Никите стало не по себе; ее неизлечимый Славик, сборщик пластмассы, был переведен в изолятор сразу из шестидесятой больницы, и она после смены приходила к воротам просить о свидании, но добилась только пейнтбольного выстрела выше колена. В предыдущие годы она втаскивала его на себе на их пятый этаж и, наверно, взялась бы нести его так всю дорогу за полосу, если бы ей предложили, и дальше, сколько будет нужно, пока не лопнет сердце; и этот дурной круговорот ничем не оправданной муки, жернова, запущенные столетия назад, угрожали им куда страшнее, чем раннее бегство ритейлеров и отключенные банкоматы. Разлад обычных удобств, обнуление их, белая пустота супермаркетов и молчание разоружившихся касс обещали им новую землю, детский праздник на свежерасчищенном месте, а здесь, в автобусе, стояла смертельная тяжесть, выедавшая все; Никита продержался внутри совсем мало и вышел наружу оглохший, как из-под глубокой воды. После того, как колонна отправилась, он не глядя спустился от вокзала на фонтанную площадь, непривычно безлюдную для этих дней, только несколько тихих алголевцев изображали на камеру увлеченный воркаут на лестницах и малый отряд интернированных налоговиков занимался приборкой на дальнем углу. Усыпляемый мышьим шорком от юношей, он попробовал вспомнить о матери что-то, чего давно не вспоминал: за кого она голосовала на думских, какой пила сок за столом и что курила до того, как бросить; все это, без сомнения, было где-то запечатлено, но отказывалось возвращаться и стояло спиной к нему, будто в кино. Привыкая, Никита развел руки в стороны посреди исчезающей площади, и от поднятых рук она показалась ему так огромна под солнцем и так хороша; запрокинув затылок еще, он по очереди повернулся ко всем четырем сторонам ее, охваченный мысленным трепетом, благодарный за все.
Читать дальше