Посыльный от Ростана прибыл к нему спустя почти два часа, когда он уже сделался зол на задержку; взмокший подросток вручил ему заложенный ближе к концу черный том без названия, постоял в дверях, ожидая подачки, но Никите было нечего ему принести. Ростан выбрал стихотворение, озаглавленное «Смерть врача»; в целом оно напоминало вещи той же Крестовской, меньше Почеркова, и только строки о кончающемся мире и дрожащем разуме выдавали руку нездешнего мастера, вероятно когда-то умевшего быть удивительным; это можно было проверить, раскрыв книгу с начала, но времени и так оставалось немного. Стоило признать, что Ростан угадал безупречно: кроме того, что текст не был опасно далек от привычных сожителям, в нем имелась единственная, но прямая подводка к инсулиновой теме, «спасительный шприц» из развязки сиял и вонзался, глава не мог этого упустить. Для лишней верности укола Никита решил, что не станет писать новой песни, а прочтет о последнем порыве врача под простую подложку из черновиков, без вступлений и неудобных здесь пауз, чего он никогда еще не делал и теперь мог использовать; оттого, как выгодно все складывалось, он был близок к восторгу. Ему не нравилось работать в собственной спальне, но ехать сейчас в ДК было все-таки лень, и Никита сел за домашний «Роланд», добытый для него на одной из первых раскопок, дорогой и чужой инструмент, длинная глыба пластмассового льда. Его родной Ernst Kaps 17471, унаследованный от отца, был торжественно переправлен в ДК в те же самые дни, когда из всего, что касалось какой-либо общей работы, возникал обязательный праздник: за пианино прислали открытый грузовик в нелепых венках по обоим бортам, перекрыв для него половину и так опустевшего центра; Никита тогда не без муки убедил их не сажать его в кузов для импровизации, сославшись на страх заболеть. Промявшись теперь за клавишами около получаса, он будто бы понял, как лучше украсить прочтение: в свой первый студенческий год он был болен от нестерпимой In Rainbows и в зимние каникулы, задавленный огромной тишиной, сочинил несколько вариаций на последнюю Videotape, надеясь исправить ее смертельную точность; он почти позабыл эти опыты, охладев и к щемящим британцам, и к почтительному подражательству, но музыка вся была в пальцах и возвращалась без труда. Из написанного той ничейной и дымной зимой он выбрал теперь несколько уверенных фраз, должных поставить номер с врачом на крепкие ноги; но воспоминание увлекло его дальше, и он провисел над «Роландом» еще безотчетное время, перебирая оставшуюся слякоть и удивляясь ее неспособности наконец пересохнуть, как ни зимою, ни летом не вывеивалась рудничная сырость из учебных коридоров и аудиторий, где цвело и мужало его одиночество. Бледный фудкорт, куда педаки притекали после занятий, имел над ними странную власть, и в какие-то дни он просиживал здесь долгие часы, не в силах отлепить локтей от стола; разговоры его не касались никак, от чужой еды пахло отребьем, свет был подслеповат, и тонкая ненависть начинала звенеть внутри него, не находя себе выхода. После взятия вся эта площадь досталась чайной мастерской Ласло, до того занимавшей десять квадратов на первом этаже; не всегда очевидные чайные проповеди скоро привлекли сюда наблюдателей из крайнего отдела, падких до тайных доктрин, и место стало тихо хиреть, пока Центавр не предложил чаеторговцу развернуть филиал у них в здании. После того, как новость о сделке достаточно распространилась, Никита примкнул к нечеткому кругу недоброжелателей Ласло, наравне с книжниками и Почерковым: у него не было сильных предубеждений о работе отдела, но что-то подсказывало ему встать на эту сторону; с тех пор он не появлялся на бывшем фудкорте, пил дома спонсорский шиповник и вежливо отклонял приглашения на новые сорта.
Ночью он без труда проспал до половины четвертого; в последнем перед пробуждением сне Ростан и Палмер читали возле фонтана про «руки наших рук» и « мафорий Ульрики на башнях», и Никита проснулся, смеясь в тончающей тьме. Приключение врача успело рассеяться больше чем наполовину; он нашел оставленную книгу, но света еще было мало, чтобы что-то прочесть, а включать электричество он не хотел. Улегшись поверх одеяла, Никита вспомнил отекшего под солнцем Гленна, его коричневые руки, оплетенные вспухшими венами, и сумеречное лицо, не тронутое никакой надеждой; тогда же он подумал, что история с инсулином может иметь в себе лишнее дно: слишком шаткой была вероятность, что хоть что-то касающееся снабжений могло совершаться или не совершаться без умысла ставки. Мысль поколебала его; в самом деле, зачистка республики от затратных больных будто бы отвечала прошлогодней еще установке о ясности, осуждающей в целом «непреодолимые личные свойства», к которым было легче всего отнести диабет. Никита вытянулся на постели в тоске: если все было так, то его небольшое вмешательство утрачивало всякий смысл, кроме разве того, что Гленн не станет считать его за пустослова; глава же пропустит все мимо себя, не поведя и зрачком: в ставке еще ни о чем не решали дважды и едва ли он мог это переменить. Никите стало жаль вчерашней возни, и он почти с ненавистью подумал о главе, убранном под звуконепроницаемый купол. Он знал о нем лишь немногим больше, чем те сто сорок тысяч, что отдали за него голоса: покетбуки на станции и гербалайф на заре, первый в городе вольный фотоцентр, фестивали в пойме и блогерство, квелое до момента, пока диаспора не вздумала захватить его ателье. Хроники осады с приложенными фотографиями то разбитых витрин, то монтажною пеной залитых дверей вывели его в региональный топ, и, хотя это не помогло ничего удержать, город запомнил сверкнувшее имя; после разгрома он выбрал изгнаться за море и вернулся обратно на пике событий, обрюзгнув и охромев. Опираясь на вздрагивающую трость, он явился к фонтану напомнить о перенесенном и призвал не жалеть ни себя, ни врага; тем же вечером в центре выгрузились три машины сухого пайка, а еще через день у «Аорты» взялись светошумовые гранаты, от которых рассыпалось до половины бесплатных защитников мэрии, а те, что остались, приготовились к худшему в жизни. Огорошенные, муниципалы пустили последнюю бумагу на печать короткой газеты «Незваный гость», объявлявшей героя «бывшим распространителем фальшивых порошков и таких же книг» и «известным приятелем на всю голову бритых наставников формирований», скупающим протест за лежалые снеки; разбросанные на подступах к центру листки убедили неопределившихся, что виновник спецвыпуска по меньшей мере способен добыть в город подводу еды; после того, как последние два супермаркета вывесили сожаления и надежды на скорую встречу, это захватывало сильнее всего. Словно бы из смирения глава сохранял один из тогдашних листков на стене своего кабинета, где Никита побывал всего раз, когда ему официально вручали ключи от ДК, которые он, как всем это было известно, носил уже давно. Трисмегист, обеспечивший выборы во главе объединенных формирований, не поддерживал никого из шести претендентов и после того, как все было завершено, остался таким же свободным, каким был при муниципалах, раскованно-собранным; он мог выручить Гленновых пациентов одним комментарием в вестнике, указав, что болезни не могут расцениваться как препятствие к ясности, но Никита не поручился бы, что основатель «Аорты» действительно думает так. Словом, день начинался так рано и так ненадежно; он пожалел, что сна недостало удержать его на простыне хотя бы до семи.
Читать дальше