Утро раздавалось над самым двором, выступили гипсовые облака. Со стадиона доносился расчет согнанных на гимнастику детсоветовцев; не слишком мужские еще голоса, исполненные лезвийной чести, отзывались неслышным воспитателям. Никита встал у холодного окна, считая отклики: те все множились, устремляясь в растущее небо, и на несколько секунд в нем возникло почти материнское чувство, круглое и живое, как хлеб; тогда же он без обычного стеснения в горле подумал о том, что прощание с его собственной юностью затянулось и нуждалось в каком-то последнем рывке. Он решил, что после концерта, если все будет принято без нареканий, подаст главе просьбу об усыновлении; он не так много размышлял об этом раньше, но сейчас такой выбор казался ему очевидным, а любое обдумывание уже неуместным. Не имея причин задерживаться дома, Никита собрал с собой нужные тетради, книгу со «Смертью врача» и новое белье, снял телефон в коридоре и вызвал машину в ДК; дожидаясь, он с вещами в руках замер над рассветным стариком, и с минуту спустя на лежащем лице возник призрак улыбки, постоял и истлел, как молочная пена. Никита тронул губами папиросный лоб, сухой и горячий, и поторопился уйти.
2
Залежи брошенного реквизита за сценой укрывала горчичная пыль, не тронутая со времен, когда он приходил сюда в артистический класс, не зная, на что еще применить себя на выходных. Здесь его не любили слабее, чем в школе, и он не помнил никаких имен, но готов был поклясться, что пыль была той же, толщина ее не изменилась: общий саван укутывал составленные один на другой ящики с посудой, веерами и зонтиками, имитации патефонов, швейных машинок и звериных шкур с исчезнувших постановок. Вооруженный одним коробком ватных палочек детсовет выскреб бы все закулисье за полчаса хорошей работы, и об этом уже, кажется, кто-то шутил, но Никита не хотел ничего нарушать и сам пересекал это место на легких ногах, чтобы не потревожить.
Он вошел в зал зрительскими дверьми, не включая свет. Ernst Kaps на правом краю сцены стягивал к себе тьму, освобождая проход между креслами; не поднимая глаз к потолку, Никита мелким шагом приблизился к сходне, сел за инструмент и улегся лицом и локтями на запертую крышку, как на голую землю. Отец играл Дассена и городские баллады без авторства, стараясь звучать роскошно, и еще до всех школ Никита смог определить, что папа с дрожащими над клавиатурой плечами только уродует музыку, созданную быть простой и летящей: неспособная умереть до конца, она будет теперь жить глубоко перебитой и с отвратительной гроздью пришитых конечностей на самом виду. Чистый стыд, освоенный им тогда, хранил Никиту на плаву всю учебу и внушил ему строгость и скупость, без которых он не собирал бы теперь этот зал. Он не терпел ни пространных вступлений, ни долгих концовок, ни оттяжек, ни код; Трисмегист говорил при всех, что от него ждут «походных песен», и, хотя Никита не полностью понимал, о каком походе могла идти речь, все же был благодарен за эту наводку и хотел, чтобы каждая его вещь была подобна складному ножу с единственно нужными приспособлениями, о назначении которых не надо было гадать.
Он пролежал так непонятное время, пока быстрый кошмар не встряхнул его; отлепясь от нагретого дерева, Никита встал и стукнул по выключателю на стене за пианино. Синеватый свет охватил сцену и ближние места; еще раззадоренный сном, он подумал рискнуть и занять Глостеру кресло в одном из начальных рядов, как это было год назад, а при случае объяснить это как благодарность за случившееся на охоте, но тотчас спохватился, и от мысли, что несостоявшийся документалист покинет их равнодушные места, в нем наконец поднялась сосущая досада. Без цели обойдя кругом сцену, Никита вернулся на свой рабочий табурет и откинул крышку; неживое волнение, не оставлявшее его с первой островной ночи, продолжало расти в животе и руках, и он по памяти заиграл «Гения холода», надеясь сцедить с себя его черную жидкость. Перселл был невообразим при муниципалах, Никита разбился бы над этой музыкой без кожи, на птичьих подпорках, если бы попытался сыграть ее в честь окончания сессии или покупки ботинок со скидкой: на всем протяжении города для нее не набралось бы и на сантиметр чистоты. Хотя он никогда не бывал ни в каком другом месте, Никита догадывался, что во всех городах, где теперь говорили на русском, Перселл был точно так же невероятен, как здесь; виды Лондона, памятные из Happy English и клипов Placebo , тоже не до конца обнадеживали его, но латинские надписи на предметах и людях кое-как помогали вписать в них истонченные трехсотлетней болезнью чаконы. На рождественском вечере в ставке Никита исполнил бездыханное рондо из « Абделазара», изумительно повторявшее снег за окном, но сидящие не были как-либо тронуты и просто ждали, что будет сыграно дальше; по выразительному совпадению, после за ужином Трисмегист обстоятельным тоном заговорил о выгодах латинизации, вопрос о которой ставился впервые еще в конце лета, но за осень погас. Мысль его была в том, чтобы выстроить письменную стену как от тех, кто жил за полосой, так и от муниципальной эпохи, сделанной полностью из бумаги и до последнего молившейся на нее; увлекаясь еще, он настаивал, что алфавит опозорен и должен быть смещен если не в ближайшие месяцы, то в ближайшие годы, а внутренние паспорта перепечатаны заново. Никита один решился спросить, не будет ли это воспринято многими как заискивание перед спонсорами; Трисмегист, веселясь, отвечал, что все смелые замыслы обречены на такие намеки и этому вряд ли скоро настанет конец, потому что республике далеко до желательной ясности, но не стал продолжать разговор. Перед самым разъездом внизу, под железными звездами, он царапнул Никиту глазами и, с хлопком запахнувшись, на том сел в машину; уязвленный, исполнитель пообещал себе больше не припадать к вольнокомандующему с делами, не имеющими отношения к музыке, хотя в этом и слышался голос дворовой обиды. Никита считал, что недолгий одноклассник должен угадывать в том, что он делает, явную жертву: в отличие от библиотечного взвода, он укротил в себе физическую способность писать, не имея в виду адресата, и не скрывал от сожителей ничего из законченного, даже если оно не казалось удачно; он подозревал, что едва ли найдется хоть кто-то, кто плоше него представляет себе жизнь без республики, но чем дальше, тем четче он чувствовал, что Трисмегист слышит в нем лишнюю тряскость и догадывается, что однажды она подомнет его музыку.
Читать дальше