Вот свет приблизился к хорошо знакомой мне щелке. Значит, четыре, и я, понятно, уже проснулась, хотя вставать не хочется, рано. Обычно лежу в полудреме, прижавшись к Хосе грудью, если холодно, или спиной, если жарко, и смотрю, как по небу плывут облачка, похожие то на скорпиона, то на плуг, то на красивые белые цветы — глаза святой Лусии, то еще на всякую всячину.
Вот снова птичка летит. Опять кларинеро. Сам себя выдает: «пио-пио». И в лучах зари перышки у него так и горят, переливаются. Люблю на кларинеро глядеть, когда он летит и посвистывает. Много всяких птиц пролетает на рассвете, но кларинеро ни с одной не спутаешь — выделяется среди других своими иссиня-черными сверкающими перьями.
Но вот небо алеть начинает, словно разлилась кровь убитой птицы. Из-за холма поднимаются первые солнечные лучи. Яркие, они сначала искрятся, словно головешки в темноте. Ну как тут не скажешь: «Красота-то какая! Получше мантии пресвятой девы!» Понемногу небо светлеет, делается прозрачным, как вода в колодце, когда в ней отражается полуденное солнце. Как на ладони все видно. А в самой глубине облака плывут.
Каждый день любуюсь я такими картинами. Запомнились они с самого раннего детства, когда мне еще лет восемь или десять было. В ту пору я про Хосе узнала.
Меняли в стенах жерди, а небо не менялось, не менялись и щели между жердями, и утренняя звездочка, за которой я всегда слежу. Да и сама я все такая же.
Как сейчас помню, сижу я за плетнем, разглядываю свои остренькие, будто птичьи клювы, грудки и слышу: «Донья Рубения! Лупе-то у тебя с каждым днем все краше!»
Он на меня обратил внимание, когда я совсем глупенькой девчонкой была.
«Поздоровайся с доном Хосе. Ну не будь дурочкой. Ты что, язык проглотила?»
Вот с тех пор я и начала рано просыпаться и, вглядываясь в страшную ночную темень, думать о Хосе.
А когда развиднеется, мне веселее становится, кажется, будто листочки на дереве светятся. На самом-то деле я грустить не люблю. Правда, пугаюсь очень, когда мне про сумерки или про ночь говорят.
И вот эти слова тоже хорошо помню: «Я подумал, пусть мне подарят Лупе, она жалеть не будет. А мне поможет, одному трудно».
Помню, я вся зарделась от стыда, уже тогда я поняла, что значит «пусть мне подарят Лупе».
«Иди, иди, дочка. Не видишь, взрослые меж собой разговаривают», — сказала мама.
И я убежала в коридор, откуда было почти все слышно.
«Знаю, молоденькая она еще, но потому-то она мне и нравится. Хотя еще и девчонка, а уже как большая. Я ее не обижу».
И опять перед глазами встают знакомые картинки: взглянешь наверх — яркие точечки, словно искорки, как от петушка, когда его опаливаешь, летают. Облака все ярче алеют, будто раны кровью наливаются. Рана — она и есть рана. А ночь никак уходить не хочет, и от ее сырости я начинаю дрожать. Точно так же, как дрожат покрытые холодной росой листья тамаринда. Известно ведь: если холод заставляет дрожать другого, то и тебя забирает. Зубы начинают стучать, по коже мурашки бегают, в озноб кидает. Прочтешь молитву — глядишь, и приободришься немножко. А куда деваться-то? Страхов и есть страх.
В ту пору ты первый вставал. Я слышала, как ты по малой нужде шел под манговое дерево, как перед уходом доставал мачете из чехла и, поплевав на пальцы, проводил ими по острию, пробуя, годится ли оно для работы.
А трусливой я все же была немножко, наверное, потому, что семья у нас такая. Росла я одна среди братьев. Опекая меня, они, сами того не желая, только страху на меня нагоняли. То и дело я от них слышала: «Смотри не ходи туда, не лазай сюда, вечером не выходи». Одним словом, нянчились со мной, ведь была я в семье единственной девочкой.
Вот и получилось — как увижу улитку, так в комок и сожмусь, особенно если она с рожками на голове и вся в зеленых пупырышках. На огород ночью и то заглянуть опасалась, так и чудилось, что из травы всякая нечисть вылезает…
Люблю я вставать на рассвете. На душе как-то весело. Это, наверное, потому, что я свет очень люблю, а особенно ранние сверкающие лучи солнца, которое в шесть утра выходит из-за зарослей, взмывает вверх по горам воздушным змеем и зажигает фонарики на зеленых листочках лимонных деревьев и тамариндов.
Здравствуй, день!
Надеваю темное платье — я все еще ношу траур по матери. Вообще-то мне нравится рисунок из черных горошин или цветочков на белом фоне, только обязательно черных. Такой обет я дала, когда мама умирала. У меня всего-то три платья. А черную юбку я ношу еще и потому, что грязь от поросят на ней не так заметна. Они ведь жмутся к тебе, когда их кормишь. Хотите верьте, хотите нет, но поросята — самая прожорливая животина; когда подкладываешь им корм, они толкаются, так и норовят пролезть один вперед другого.
Читать дальше