Кто о петле болтает?
Небось меня пугает.
Я же простой стрелок,
Я нужен вам в залог?
Без Марка не начать войну,
На Марка спишем всю вину.
Проклятое рифмоплетство, щелкающее пустословие, ты только замедляешь бег излучин, которыми пытается следовать Нибур, чтобы найти путь домой.
Домой — какое громкое слово среди гробового молчания. Так помолчи-ка и ты, Нибур.
Тут молчат все. Молчит эсперанто. Слово это происходит от слова «надежда». Нибур надеется на своих товарищей. Но они молчат. Молчит его товарищ из Пирны. Не было у него в жизни никогда товарища из Марне. Молчит, ничего ровным счетом не помнит, не помнит ничего из жизни Нибура, все силы израсходовал на пересказы фильмов. А такого в лепешку расквашенного лица он в жизни не видел. Identyfikacja negatywna.
Марк не узнан, окутан тайной, отягощен грузом вины и вместе с конвоем танцует в такт летящим в них камням мимо тюрем, от которых остались одни тени, торопится по обрыву, покрытому струпьями и шрамами, к Висле, и вот уже выстроились шпалеры по сторонам улицы, и вот уже меняются конвоиры, и можно переходить реку, а на другом берегу кончается, как приходит к концу всякий крик, моя глубокая яма-могила.
Кто бы ни предписал нам наш извилистый путь, ему, видимо, доставляло удовольствие вести нас, стремившихся на запад, все дальше на восток, и к югу, вверх по Висле. Город, куда мы прибыли, назывался Пулавы; он кажется обезлюдевшим; говорят, здесь жил какой-то избранный народ. Здесь мы остаемся на всю осень, на лето, доживаем до весны, и наступает миг, когда все мы снова походим на всех: не знаем ничего ровным счетом, не знаем даже наших имен. Но миг этот проходит; мы перебиваем рельсы на широкую колею и теперь обретаем все свойства русских. А значит, как русские — загадочны, и загадываем загадки и кроссворды. Описание цели из шести букв вписываем по вертикали и по горизонтали, начинается оно на эс, как «смерть», и кончается мягким знаком, как кончается этим знаком «смерть».
Но извилины нашего пути выводят нас назад, в жизнь; она то течет вполне порядочно, то идет вкривь и вкось и начинается с похорон. Фолькер-шпильман поет о тоске по родине, нажимает на педали швейных машинок, и челноки летят в кучу на станции Люблин, а всего-то в двух шагах от Люблина находится Майданек. Никогда о таком не слышал. Может ли это быть? Никогда этого не было. У нас нет времени, мы сами себя срочно вызываем. Прочь отсюда. Подножки качаются, мы разеваем рты, глядя на девушек за стеклом, устраиваем дебош, ведем себя шумнее всех матросов, попадаем в лазарет. Но разве я здесь не был и разве не пытался вслед за учительницей, личностью во всех отношениях для меня темной, повторять с разной интонацией некое темное слово, и разве здесь я самую чуточку не поздоровел?
Но когда кто-нибудь собирался здесь умирать, его отволакивали в отгороженный угол, и венцы, словно на празднике молодого вина, вопили: «Сыграет скоро в ящик он, что сам себе сколотит!», а как только ящик был сколочен, один из них присваивал осиротевшую пайку хлеба, и мертвецов вывозили из угла успокоения, словно поленья на телеге.
Но извилины зовут нас дальше: эге-гей, мы едем в Лодш, пусть же спокойно спят мертвые — парикмахер из Брица, и надо же, чтобы это ему порезали шею; пусть спокойно спит инженер, создавший первый звуковой фильм, чтобы некий извозчик нам этот фильм рассказал, а потом даже осип. Мы едем в Лодш, а пейзаж вокруг, видимо, не приглянулся Гейнсборо, нет у него здесь повода смело обойтись с красками и светом, и нам смысла нет здесь что-либо разглядывать, это имеет смысл только на почерневшем от дыма дворе, где приходится перелезать через обледеневшие горы, считая их очень высокими, оттого что еще не знаешь о других, высоченных. Но наконец ты их осилил; и вот уже прохожие на улицах размахнулись для броска.
Вслед за этим извилины моего пути, ведущего в конце-то концов на запад, обретают некоторую протяженность. А сама линия бежит вяло, воняет навозной жижей, сгорает со стыда после опрометчивых ночевок в яслях и ларях, спотыкается в огромных деревяшках, но главным образом дрожит, и пока еще о цирке никто не упоминает. Но вот бросим взгляд в помещение другой тюрьмы, еще одной, последней, или первой, как будет угодно, время — ночь, здесь впервые упомянуты артисты цирка, и только когда восторженные женщины некоему артисту смажут ноги салом, ты удивишься, что не вспомнил другую артистку, в весьма прозаическом месте она создала цирковой номер как истинный эксцентрик-эквилибрист, но услышала зловещую реплику, и ее тут же стошнило.
Читать дальше