Но хватит, не считайте его таким уж дурнем — он перестраивается, и время от времени ему удается перестроиться. Время от времени он размышляет о других людях, от одних отгораживается, хотя они и немцы, о других думает долго, хотя они поляки.
К примеру, о тюремном враче, о нем он долго-долго еще думал; и чем дольше он о нем думал, тем больше злился на себя и презирал себя за то, что он, когда был случай, не узнал больше о мертвом теперь докторе и о том, чем, возможно, обязан живой Нибур мертвому доктору.
Но нет, свидетельствую: я собрал воедино все, что знал о тюремном враче или мог с некоторой уверенностью предположить, и постепенно из всех этих частиц создался величественный образ. Образ, который я, к своему счастью, никогда более не упускаю из виду, думая о Польше.
И пусть не говорят мне о врачах и Гиппократе — в ответ я сообщу, как мои образованные сокамерники переводили мне слово «эвтаназия». Да что там, я же не для того отучался так просто без всякой интонации произносить слова «поляки» или «немцы», чтобы потом так же просто говорить «врачи».
Да, тюремный врач мог считать во всех отношениях возможным, что я, я, лично я, вполне материальный Марк Нибур, был солдатом, который однажды в воскресенье вечером перезарядил винтовку и направил ее на женщину, вполне определенную, лично с кем-то связанную женщину, или на вполне определенного ребенка.
У этого польского врача в любую минуту, когда он занимался со мной, могла вспыхнуть мысль: это он, он отнял ее у меня. Вот этой левой он держал винтовку, вот той правой он послал в магазин патроны; этими руками он убил. Эти глаза видели мою жену и моего сына в последний раз живыми и в первый раз — мертвыми. Два скрючившихся человеческих комка.
Может быть, мысль эта и рождалась у него и кричала: это он! — но уж наверняка рождалась у него и кричала, криком кричала другая мысль: это мог быть он!
Врач этот по своей должности имел дело далеко не с самыми благородными людьми: плуты, мошенники, аферисты, хулиганы, воры, сутенеры и проститутки, спекулянты и убийцы — вот кто его окружал, и наверняка он был не слишком высокого мнения об этих людях.
Но от всех этих людей я отличался в одном, для него решающем, вопросе: если собрать всю эту шайку подонков, и меня с ними, и спросить, кто из всех нас мог быть последним видевшим живыми его жену и ребенка, когда лишь прорезь прицела и мушка разделяли его и тех двоих, — если задать такой вопрос, так рассеется вся эта шайка и останется на месте лишь один, ибо из всей этой шайки подонков, которые при подобном сравнении выглядят необычайно благородно, ни один не был немецким солдатом, но я был немецким солдатом, а расстреливали немецкие солдаты.
К тому же, хотя большого значения этот факт не имеет, но знать о нем нужно: меня привели к тюремному врачу не как немецкого солдата; меня привели к нему как одного из камеры немецких подонков, генералов-подонков, газовщиков-подонков, подонков, расстреливавших заложников.
И такому немцу он вынужден был вправлять кость, накладывать гипс, снимать гипс, проверять, как срослись кости, так неужели же он ни разу при этом не подумал о жене и ребенке и о том, что их уже нет на свете, потому что на свете существовали такие, как я? Потому что существовал я? Существую я?
Конечно же, его посетила эта мучительная мысль.
Но тюремный врач сделал свое дело, он не передал его коллеге-арестанту, на что имел полное право, а уж в моем случае — само собой разумеется, и кто бы его не понял? Но он сделал свое дело, и даже больше того — если я правильно понял врача-арестанта, значительно больше того.
А если я правильно понимаю самого себя, то куда, куда больше. Он оказал мне первую помощь и ту последнюю помощь, которая так нужна была, чтобы наконец-то привести в движение мои мозги.
Когда я в камере заговаривал о докторе, мои соподонки всем своим видом показывали, как я им осточертел. А на вопрос, почему же доктор мне помог, они говорили: поди разберись в этих поляках! А на вопрос, какие же поляки стреляли в польского доктора, они говорили, не все ли равно, в конечном счете поляки остаются поляками, а когда я задавал себе вопрос, почему же те поляки стреляли как раз в этого поляка, они хором отвечали: спроси об этом поляка. И я спросил поляка.
Не тот же час, ибо кое-кто из моих соподонков не в силах был все-таки оставить свои знания при себе и передал мне свои познания, как, впрочем, они делились со мной своими познаниями с самого начала.
Читать дальше