В моем состоянии — да.
Иногда мне казалось, что генерал да и некоторые другие репетируют передо мною речи, с какими намереваются позднее выступить перед польским судом. И тут меня брало сомнение: неужели человек, еще недавно бывший генералом, станет теперь выдавать себя за слабоумного? Хотя генерал Нетцдорф, так безбожно эксплуатировавший варшавскую канализацию в личных целях, уже доказал, что это возможно.
В том-то и штука: если бы Нетцдорф начал жаловаться, что поляки его обижают, вымещая на нем перенесенные ими несправедливости, ему бы это вполне подходило. Это было бы очередное психопатическое самоочищение организма.
Но генералу Эйзенштеку и тому, чего я ожидал от такого генерала, это не подходило. Тот уже год сидел под замком, так неужели он за это время ни разу не сошел со своей точки зрения, хотя бы не поскользнулся на ней. Не могу себе представить, что можно быть генералом, командовать сражениями, не умея взглянуть на положение вещей глазами противника. Этому научаются, уже играя в уголки, в шахматы или в крестики-нолики. Не теряют же это умение лишь оттого, что попали в руки противника?
Быть может, в первый миг, в первые часы, в первые недели — но на целый год, навсегда?
От лисы, над чьей хитрой головой захлопывается капкан, я не жду, что она подумает: ну что же, они имели право поставить здесь ловушку. Но даже лиса хитрит и петляет, показывая тем самым, что знает — она нежеланный гость, и хотя капкан ей совсем не по нутру, она вряд ли станет им возмущаться.
Ладно, то лисы; я мало знаком с их повадкой. Не знаю, способны ли они думать, и предполагаю, что чувство возмущения им неизвестно. Но генерал человек, хоть иногда он и представляется тебе извергом, он все же человек, и после того, как, угодив в капкан, он некоторое время бился там и кричал, он должен снова начать думать. И пусть не рассказывает мне, что только он имеет право сесть верхом на другого.
До такой степени я ему неподвластен. Я вообще больше ему неподвластен.
В самом деле, я мечтал избавиться от фельдфебелей и даже майоров, но о генерале в таком плане не смел и думать. К этому побудил меня только командир корпуса генерал Эйзенштек.
Я должен быть ему благодарен: неверное течение его мысли заставило заработать мою. Он помог мне перебраться через следующий ров, а при той должности, которую возложил на меня лукавый надзиратель Бесшейный, мне это было весьма кстати.
Ортсбауэрнфюрер Кюлиш и еще кое-кто того же толка слышали, как я беседую с генералом и задаю ему вопросы, и рано или поздно они причислят меня к его ближайшему окружению. А для других я останусь наглецом, который сыплет рифмованными двустишиями: коль не хочешь быть наказан, скажешь — шел я по приказу! И парнем в пятнистых штанах, которого считают убийцей. И коварно-проворным обладателем гипсовой руки, проворным и коварным.
Я не нравлюсь себе таким, каким был там, в тюрьме, хотя, будь я иным, скорее всего, и не выжил бы.
Утешает лишь то, что ошибочное представление, будто я волк, заставило кое-кого приоткрыть мне истину.
— Расскажи-ка наконец, газовщик, как это у тебя вышло с присвоением власти.
И газовщик рассказал. Его рейнский акцент я опускаю, он бы слишком отвлекал, а здесь требуется полное внимание.
— Я родился в девяносто пятом, — начал газовщик, — и угодил бы на войну в четырнадцатом, не будь у меня вывиха тазобедренного сустава. Но вывих был — и рентген подтверждал, и моя походка. Теперь уже можно сказать, что хромал я больше для виду. Я фанатиком не был. К тому же я всегда работал. А пришлось мне совсем нелегко — одна война, вторая. В первую войну я работал на газовом заводе. Кто незнаком с этим делом, и представить не может, что такое выпуск шлака. Жара, едкий запах, тяжелые вагонетки. Да еще при вывихе тазобедренного сустава. И с пустым брюхом. Так что, воздавая должное истине, до баб я был тогда не очень охоч. Тем более в начале войны, когда они предпочитали серые мундиры, а позднее — что вам сказать, бывало, но редко. Вот почему я, овцебык этакий, расписался с первой же, которая дала мне по любви. И расписался, и обвенчался, а она была такая ревностная католичка, что у нас с ней чуть ли не каждый раз получался ребенок. Разве из вас кто догадывался, что у меня восемь душ детей? Законных! Восемь душ! Несчастные ребята, небось каждый день спрашивают, куда девался их папа. Воздавая должное истине — шестеро. Старший прыгнул с самолета возле форта Эбен Эмаэль и разбился насмерть. Мы боялись, как бы он не унаследовал мой вывих, но он стал парашютистом-десантником. Позднее я говорил одной бабе: госпожа капитанша, я родил фюреру парашютиста, но, если дети нежелательны, надо мне только намекнуть. В то время я уже снимал показания со счетчиков, и я помню, с чего у нас с ней начался разговор — она расходовала лишние кубометры. Я говорю: природа вас так хорошо упаковала со всех сторон — зачем вам столько наружного тепла? Ежели вы скажете, вам не хватает тепла изнутри — это я могу понять. Могу даже поспособствовать — тут я и ввернул про парашютиста. Говорю, значит: что касается перерасхода газа, то надо бы опломбировать, и сообщить надо бы тоже. Воздавая должное истине — не пригрози я ей, что сообщу, она, может, и дрогнула бы, когда я взял и спросил: «Но, может, вы, госпожа капитанша, уже опломбированы?» Уверяю вас, сорок восемь лет далеко еще не старость, а небольшой изъян в тазобедренном суставе — не препятствие, если ты в войну работаешь газовщиком. Я уж вижу, главный комиссар Рудлоф думает: злоупотребление бедственным положением во время войны, а майор Лунденбройх прикидывает, сколько мне причитается; вообще-то это никого не касается, но скажу вам коротко: у нас тоже был свой главный комиссар, и он очень интересовался делами на внутреннем фронте. Он охотно мне поможет, сказал он, если в тылу мне покажется слишком трудно. У этого вашего коллеги в кабинете висела карта Европы, и он предложил мне на выбор другие фронты вместо внутреннего. С моим тазобедренным суставом считаться не хотел. Что мне оставалось? Может, кто из господ юристов мог бы мне помочь: следует ли вообще считать это присвоением власти, если властью меня в известном смысле наделил комиссар? А по существовавшим законам поляк вообще не имел права заниматься с этой бабой, когда я пришел смотреть счетчик. Поляк не имел права, и баба не имела права, и, воздавая должное истине, к моим просьбам она всегда оставалась глуха. Ага, сказали, и был уже готов уладить дело миром, но поляк прямо взбесился, давай орать, ни за что не хотел успокоиться, да еще драться со мной полез. Тут подоспели соседи, они это видели, могут подтвердить, они и помогли мне с ним справиться, без них мне бы его на газовую трубу не вздернуть. Присвоение власти, конечно, имело место, я признаю, но надо же принять во внимание, что ему бы все равно не выжить, и тут, в тюрьме, я иногда думаю: должны все-таки судьи принять во внимание, что я избавил его от проволочки.
Читать дальше