— Сперва пиво и тминную водку, потом французское красное, а потом — собственную кровь, — сказал я, понемногу заводясь и приходя в тихую ярость. — Моего отца, господин генерал, вы лучше не поминайте, и не поминайте без конца мою руку, и не надейтесь так на мою глупость. Отца моего нет в живых, руку свою я верну к жизни, а если вам нужны более осмысленные изречения, извольте, господин Эйзенштек: тонка рука, мой генерал. Тонка, как штык, как стэк, как палка. Тонка бессовестно рука. Как сильно истончилась совесть. Бог весть, куда девалась совесть. Где ваша совесть, генерал?
По тому, как мне запомнились эти слова, я вернее всего могу судить, что они мне понравились. Я их испугался, но они мне понравились. Испугался, потому что они звучали странно, явились сами собой без всякого усилия, а построены были искусно, как хитроумно составленный кроссворд, продуманный по горизонтали и по вертикали. Если бы они еще рифмовались! — подумал я, но видел, что они держатся и так.
— Что это еще за джазовая музыка? — спросил гауптштурмфюрер, и я заметил, что он сделал Яну Беверену какой-то знак, заметил также, что тот не шелохнулся, а Рудлоф буркнул: совесть! И это прозвучало у него как: мерзкая гадина! Лунденбройх покачал головой — он не сердился на меня, но считал неумным; Шульцки, казалось, готов был наконец-то расквитаться за свою распухшую шею, а генерал-майор Нетцдорф подошел к железной ширме, придерживая штаны на приличной еще высоте. Но хотя у других одежда была аккуратней, понятливей они не были, поняли ничуть не больше, взаимопонимания от них ждать не приходилось, а генерал Эйзенштек, обратившись снова к психологии и руководству войсками, сказал:
— Да, господа, я припоминаю, в кадетском училище в Лихтерфельде у нас был святой дух: кто не желал проникнуться духом училища, тому он быстро внушал должные понятия.
Не надо было изучать душеведение, чтобы почувствовать, сколь многие в камере вспомнили святых духов, с которыми они встречались тоже или в чье распоряжение предоставляли свои кулаки и ноги, когда требовалось внушить кому-то должные понятия.
Писунам святой дух являлся до тех пор, пока они не переставали писать в постель, или же, от одного страха перед духом, не шлепали каждые два часа в уборную, или не попадали в лазарет, в специальное отделение. Тем, кто, заправляя койку, не желал усвоить, как натянуть войлочную попону до гладкости биллиардного сукна, тех, по чьей милости дежурный унтер-офицер бушевал в комнате, подобно урагану, — таких остолопов святой дух среди ночи накрывал с головой одеялом, и тогда у него оказывалось вдвое больше больно топчущих ног, чем народу в пострадавшей комнате. Кто не хотел делиться посылками, тому святой дух внушал братские чувства. Не умевших плавать спихивал вниз с трехметровой вышки, неловких заставлял прыгать через плинт, слабосильных гнал на полосу препятствий. Свои обязанности по наведению чистоты и порядка святой дух исполнял не только в кадетских училищах, он не был привилегией избранных, а годился и для народа, и здесь тоже оказывался щедр на помощь. То был истинно национальный народный дух, и все мы хорошо его знали.
Мне не мерещилось — я видел более чем ясно, сколькие из присутствующих меряют меня взглядами, размышляя, как бы в этом польском заведении призвать к воздействию на меня немецкого святого духа, и у некоторых — сомневаться не приходилось — уже сложились на этот счет вполне осязаемые представления, как вдруг ко мне подоспела помощь, с той стороны, откуда я меньше всего ее ждал.
— С позволения господина генерала, — заговорил венденверский звонарь, видно было, что ему очень не по себе, но что он упрямо преодолевает свое замешательство, — если господин генерал позволит, я бы считал так: надо договориться, либо он со своей поэзией может наскакивать на всех, либо ни на кого.
— Что-то я не очень вас понял, Кюлиш, — отозвался Эйзенштек, и чудо продолжалось: Кюлиш пояснил, что он хотел сказать:
— Когда он наскочил со своей поэзией на меня — как прекрасно, ежели ты можешь посрать, и плохо, ежели перед тем не снимешь штанов, так что это одновременно и хорошо и плохо, то все смеялись, а я подумал, что ж, раз это для увеселения общества — пускай. Но теперь он наскочил с поэзией на господина генерала, и оказывается, это уж для увеселения общества не годится.
Дальше Кюлиш не двинулся, но дальше и не надо было, потому что господин командир корпуса не желал даже слышать слова «поэзия», а чтобы ставили на одну доску его, генерала, коему подобает высокая душа и совесть, и какого-то неотесанного крестьянского фюрера — этого он категорически не потерпит.
Читать дальше