Потрясающая картина.
Аскольд Викторович тяжело вздохнул. Но, с другой стороны, подумал он, если бы не тот инвалид, мчавшийся на своей тележке, может быть, теперь не катил на своем самокате этот беззаботный, безоблачный, веселый, озорной мальчишка. А как с тех пор изменилась, обновилась, помолодела Москва!
Аскольд Викторович вынул платок и отер пот. Фу, жара нестерпимая! И еще эта гарь. Да, уж если год високосный, так високосный. Он пересек площадь Маяковского и чуть было не соблазнился нырнуть в метро. Нет, надо выполнить план до конца, еще прогуляться — и вновь за работу.
Придя домой, Аскольд Викторович сразу же встал под душ. Освежившись после жаркого похода, полежал минут пятнадцать, безуспешно пытаясь вздремнуть. Встал, сел к письменному столу и снова взялся за тетради.
Окно уже потемнело, когда осталось всего несколько последних. Он устал, захотелось спать. Решил позвонить матери. В трубке послышался ее тихий, шелестящий, словно шалит мембрана, голос.
— Как чувствуешь? — Это он копировал вопрос и интонацию Фроси, ее покойной домработницы. И услышал всегдашний равнодушный ответ:
— Никак.
— Ну как-то чувствуешь? Нога болит?
— А что ей делается, болит. А я вообще никак себя не чувствую. Меня просто нет. И все.
— Ну, мать, брось дурить. Опять за свое.
— Сегодня утром плакала. Опять депрессия.
— Пей седуксен.
— Кончился.
— Что за чушь! У тебя должны быть его запасы на всю депрессию. И даже больше.
В трубке молчание. Дальше безнадежный вопрос:
— Мама, на дачу поедешь?
— Нет. Чего мне там делать?
— Что и всем. Ходить, дышать воздухом.
— Я и в Москве дышу. А вообще надоело.
— Что надоело?
— Дышать.
— Ты мне это брось! Завтра же купи пуд седуксена.
— Рецепта больше нет.
— О боже! Из-за каких-то идиотов-наркоманов люди не могут в любой момент купить себе нужное лекарство! Ну, ладно, мать, позвоню тебе еще. Поиграть бы в преферанс. А лекарство я тебе из-под земли добуду. Софья Семеновна у тебя?
— Нет, обещала приехать завтра. Обезьяна на даче?
— На даче. Вера знает, что ты в городе, и обезьянка все время там.
Вот кого мать терпеть не могла, так это Пусика. В общем-то ни в чем не повинного.
— Ну, ладно, мать, пока. Завтра я к Сергею, к Гротову, на рыбалку. Вернусь — позвоню.
Повесив трубку, Аскольд Викторович долго с болью смотрел на телефон, накрыв его ладонью и не отнимая руки. Опять нахлынули воспоминания. Какой у матери был веселый дом! А теперь черный, как этот телефон. Тогда пели, играли в преферанс… Как Физик любил его мать! Он отчима звал только так: Физик. Веселый дом! И всегда у них собака, обязательная, как и все удобства. Это еще больше утепляло и увеселяло дом.
Правда, с собаками не везло, все время случалось что-нибудь трагическое. Но очередную рану в любящем сердце матери немедленно залечивали новым щенком. Мать переставала горевать о погибшей собаке и молниеносно начинала так же страстно любить новую.
Физик был веселый, лысый, добрый. Смотрел на всех несколько снисходительно и чуть иронически. Может быть, оттого, что был уверен, как и большинство ученых начала атомного бума: руководство наивным и непрактичным человечеством должно осуществляться именно учеными.
Фрося, домработница, как-то органически вписывалась в эту семью. Да в другом месте ее и держать бы не стали за те дикие скандалы, какие она учиняла, за грубость с гостями, за ее страшное хобби: ходить по магазинам с целью как можно больше истратить денег. Продуктами, зря гибнущими в этом доме по вине Фроси, могла бы спокойно прокормиться еще одна семья.
Бывало, вдруг в разгар какого-нибудь философско-научного спора входила Фрося, тощая, как метла, с глазами Ивана Грозного. И все разрушала. Очень точно помнится, как она однажды вот так вошла и, с нарочитой, демонстративной нежностью гладя фоксика, сменившего почившего в бозе колли, произнесла:
— Ты собака хорошая, хорошая. А все-таки Личара (Ричарда) жалею. Плачу по Личару. Ну, правда, упокойник был дурак. Хозяина кусать, нешто это дело? Он ему, почитай, все ноги обгрыз. А я по нему ух как плачу!
Естественно, все смеялись.
Отчим обычно, улыбаясь добрейшей улыбкой, поблескивая очками и лысиной сразу во все стороны, мягко выпроваживал Фросю, прося приготовить чай. Фрося, довольная, что привлекла всеобщее внимание, тоже неожиданно по-доброму улыбалась и уходила на кухню. Ее терпели и даже любили, потому что она в дни болезней вдруг дарила всем самоотверженную доброту. И была мифически работоспособной.
Читать дальше