И разве зов жизни не может принять обличье любимой работы, любимой семьи, разве это все не есть жизнь, не есть единственная судьба, определенная каждому? Порой мужчина бежит из дому, пьет водку, забивает «козла» во дворе с соседом, и все это для него означает воля. Хотя бы на три часа. А иной не козла забивает, а бежит к другой женщине, и тут для него свобода, в этом замкнутом пространстве чужой комнаты. Свобода от всего, и звезды на потолке! А если вдруг о его свободе узнает семья, он начинает жалобно мяукать, как нашкодивший кот. Или — трагедия… Да, зов жизни и воли — опасная вещь. Не только в судьбе человека, но и в биографии животного.
Усмехнувшись, Аскольд Викторович заказал еще порцию пломбира, уже четвертую. Он ел, а память очень ярко и детально прокручивала свою ленту: случай с их котом Антоном. Кот жил все время дома, оберегаемый стенами, теплом, заботами. Однажды он вышел за дверь. Как страстно он жаждал свободы, было ясно по его мяуканью. Его выпустили.
Он вернулся только через шесть дней. Веселый, красивый, приглаженный и лоснящийся кот превратился в лохматого, со слипшейся клочковатой шерстью, драного, тощего страдальца. В его мяуканье теперь звучала хриплая, измученная радость возвращения. Он кинулся к холодильнику и сел перед ним благоговейно, как перед храмом. Передняя лапа кровоточила. Один глаз слезился и плохо открывался. Попал ли он под машину, под когти более сильного соперника или под град камней дворовых мальчишек? Двое суток кот отсыпался, ненадолго вставая, чтобы поесть и попить, и снова засыпал. В конце концов он пришел в себя, стал снова поигрывать хвостом, и шерсть начала лосниться.
И вот как-то Антон подошел к наружной двери и стал внюхиваться в щели совсем как раньше. И прежнее нервное подрагивание хвоста. А он, хозяин, вспомнил тогда пушкинских «Цыган». Все ведь немножко очеловечивают своих зверят. И потому сочувственно распахнул дверь, рискуя навлечь необузданный гнев Веры.
Кот остолбенело выпучился на лестничную площадку. Стал жадно и нервно принюхиваться, приподняв переднюю лапу и поставив хвост трубой. Потом осторожно, словно по мокрому, а потом полустелясь, вышел на лестницу, постоял, сделал еще несколько шагов вперед, замер… И — повернувшись, молниеносно влетел обратно. Будто вдруг весь внешний мир принял облик гигантского клыкастого пса и рыкнул на него.
И он, его хозяин, тогда захлопнул дверь, взял кота на руки, погладил. Кот замурлыкал звонко, как будильник. А он успокаивал:
— Ничего, котяга, не стыдись своего испуга. Я человек и очень большой поклонник Лондона, Байрона, Сервантеса и Дюма. Но после некоторых событий юности тоже несколько лет отходил. И, вернувшись домой из опасного, трудного мира, первое время с неохотой уезжал в самые безобидные и недавние служебные командировки. Мы с тобой, Антон, наверное, слишком впечатлительны…
Аскольд Викторович доел пломбир, расплатился и вышел. Чувствовал он себя по-прежнему хорошо и радостно.
Как всегда, на него посматривали женщины. Он подумал, что часто особого рода люди и люди искусства ощущают себя богами. А рядовые? Вот он рядовой. Правда, в своей Летописи ощущает себя богом. Но и причастие к общему, к общенародному тоже вливает радостное чувство одухотворенного взлета к всемирному, всечеловеческому творчеству. К великому созидательному вдохновению самой природы, жизни, Вселенной. Приобщение к действию действительности, к деятельности судьбы.
Ах, как все это возвышенно! Слова приходят в голову слишком высокопарные, не п о д е л у. Да это не важно, главное — верно ли?
И тут в Аскольда Викторовича едва не врезался мальчишка, мчащийся по тротуару на самокате, не обращавший внимания на прохожих. Аскольд Викторович обругал его вслед, но сразу же засмеялся и, пробормотав: «Счастливец», пошел дальше.
И ему вспомнилась навек поразившая его картина. И, что удивительно, это было примерно здесь же. Он тогда, сам еще очень юный, шел так же по улице Горького. А навстречу, на деревянной тележечке на роликах, отталкиваясь палками, как лыжник, быстро ехал безногий и лихо горланил, глядя перед собой бешеными, словно воспаленными, смелыми глазами:
Раньше я гулял с женой,
А теперь со шлюхою.
Оторвали две ноги,
Я на заде плюхаю.
Безногий мчался, врезаясь в расступающуюся толпу, а частушка, видимо, была сразу и сигналом «расступись», и вызовом всем, и защитой от сочувствия, от взглядов на него сверху вниз. Он пел для всех, кому был теперь чуть выше колена. Для всей Москвы, для всего рослого здорового человечества. А на груди — медали. Гордость, ужас, все вместе…
Читать дальше