У него определилось понятие двух счастий. Счастье жизни-ванны. Это счастье утилитарное. И счастье миссии. Это Летопись. Это — желание и счастье служения обществу. Оно породило идею Летописи. Летописи, где он мог быть верховным судьей мира, жизни, людей.
Он был уверен: для счастья надо, чтобы душа ушла, как выражаются боксеры, в глухую защиту. Стараться стать нечувствительным ко всем мелким ударам судьбы. Только так можно ухитриться прожить без страданий.
Но чего, собственно, рассуждать теперь-то, когда две трети жизни уже позади! А что впереди? Осуществление миссии, его великая Летопись? Она действительно начата, и уже написано немало страниц. С Верой — одиночество. Да, то самое чеховское одиночество: «Если хотите почувствовать одиночество, женитесь». Может ли человек стать абсолютно независимым, этаким Холостяком и в личном смысле и в глобальном? Сразу вспомнился тот престарелый мужчина. В кафе у Никитских ворот. Большой, громоздкий, с огромным, хотя вроде и нетолстым лицом. Он произвел тогда сильное впечатление еще и потому, что был таким же большим и с такой же значительностью во внешности, как и у него самого. Некрасивый, но по параметрам похож.
Очень поразило лицо. Лицо-крепость. Лицо человека, отстранившегося от мира. Трагическое. Совсем непохожее на обкатанный валун директора школы. Старый человек держал это громоздкое лицо, лицо-глыбу, на большом теле, подпирал его сильной шеей, покатыми толстыми плечами.
И все это создавало впечатление, что весь мужчина — глыба. И она, эта глыба, от всего в стороне, сама по себе, словно бы внеземное тело. В своей выстраданной-перевыстраданной замкнутости. И независимости от всего.
Кажется, эти губы могут произнести беспощадный приговор всему человечеству. Но он не хочет входить с ним в какой-либо контакт и потому брезгливо молчит. Эти глаза могут прицелиться, но не хотят видеть даже законную жертву, жертву своего справедливого возмездия. Лицо глухого, давно оглохшего от взрывов, воплей. И не желающего слышать.
Лицо все познавшего человека. И главное — познавшего бессердечие и жестокость. И брезгливо отстранившего от себя этот нелепый, уже давно не радующий мир. Лицо вселенского эмигранта, способного признать лишь другое время и пространство, но вынужденного оставаться на Земле в силу неприятных, не им придуманных законов. Лицо проигравшего безнадежное, ненужное сражение полководца. Лицо невинного, отбывшего долгий срок лишения свободы. Лицо давно остывшего от гнева отца, на которого подняли руку дети. Он съел суп, потом две порции капустных котлет со сметаной. Той же ложкой, что и суп. Не доев одну котлету, брался за другую. Ел быстро, равнодушно. Съел все до крошки, налил чаю и, достав из коробочки кусочек сахарина, залпом выпил стакан.
Вытер огромной рукой рот, взял объемистый, ветхий, ободранный портфель и двинулся из столовой. И прошел за окном обособленной громадой. Ни разу не повернув массивное лицо. Кто он? Это не имеет значения, пусть бухгалтер, счетовод или страховой агент… Но он вот такой. О н е с т ь о н.
Нет, он, Грандиевский, таким бы не хотел быть. Да и не мог бы. Для этого надо прожить другую жизнь. Ванна вдребезги, он голый на снегу и — начало пути по этапам долгой, невероятно страшной жизни. Нет, нет, хоть у него и отбило честолюбие, хоть и он кое-что хлебнул в этой жизни, но в общем судьба к нему милостива. И еще: он научился умению отдыхать от мира. Поэтому и любил еще в юности иногда повозиться с мотоциклом, радио или электроплиткой. Мир прекрасно суживался до величины мотоцикла или плитки. Может быть, это и есть миссия человека — трудиться в малом? А гении? Неужели для гениев весь мир — просто увеличенная электроплитка? И так же очевидны и просты задачи и видны винтики, шпунтики, все устройство…
Нет, нет! Там тоже непонятность и бездны… И у гениев. Сколько их хотело самоустраниться! И Толстой с его просьбой прятать от него ружье, и молодой Горький… Байрон в двадцать шесть лет сомневался: «Застрелиться, что ли? Только лень. И Августа будет огорчена». Поразительно, что это в зените славы. Богатый лорд и к тому же блистательно умный и гениально одаренный. Вот тебе и на! Желание самоустранения от всего! Между прочим, это он, Байрон, заронил в Аскольде Викторовиче идею вести дневник, этот «судовой журнал жизни».
Да, интересно и неожиданно бывает в жизни. Есенин, Байрон, Горький, Толстой… Пожалуй, «Исповедь» — самое поразительное в мире человеческое признание. Кстати, Толстой противоборствовал Шекспиру, отрицал его, а своей «Исповедью» целиком и полностью подтвердил, что сам был Гамлетом в течение чуть ли не четверти сознательной жизни, решая тот же вопрос: «Быть или не быть?» — и боясь, по собственному признанию, брать ружье в лес, чтобы не поддаться искушению и не застрелиться. Правда, Гамлет сделал другие выводы после своих сомнений и пришел к борьбе и отмщению, к активному наказанию зла во имя торжества добра. А Толстой — к богу и любви. Но Толстой — Гамлет, иначе говоря, Толстой — Шекспир шли много лет плечом к плечу под общим знаменем сомнения.
Читать дальше