После небольших колебаний, правда с тяжелым сердцем и с жестоким ощущением необходимости, он решился. Цапля стояла, выйдя на полшага из камышей. Голова ее на длинной шее выглядела гордой. Цапля ждала, может быть, ждала добра? Цапля смотрела на него, на черное дуло. И стояла спокойно. Птице стоило сделать два шага в сторону, и она слилась бы с камышом и спаслась от свинца. Но вместо этого она вдруг сделала шаг к нему. К нему! Беззащитная, глупая. Ведь не бывает же среди цапель самоубийц!
Он вскинул ружье и, почти не целясь, выстрелил. Цапля остановилась, совершенно открытая. Повернула голову, взглянула на озеро, словно прощаясь, и опять уставилась на него. Спрячься, дура! Ну что же он смалодушничал, а как лошадей, сломавших ногу, добивают!
Он прицелился, выстрелил и от волнения снова промазал. Может быть, дробинка и попала ей в шею, он видел: шея, как ветка, сильно дрогнула. Он, опустив ружье, долго смотрел на цаплю. Подождав немного, она повернулась и величаво скрылась в камышах. Волоча крыло.
Возвращаясь домой, он думал, что никогда не был в силах постичь психологию тех, кто расстреливает. Где-то на земле в тюремных дворах стреляют. И даже в невинных. Ведь для явно добрых целей, для доказанного отчетливо добра и даже не человека убивать невыносимо тяжело.
Вернулся он тогда расстроенный и сразу пошел на речку. Ему немедленно хотелось поделиться пережитым. Все уже давно загорали, и он, забыв даже раздеться, сразу же все выпалил. В цаплю он промазал, а вот в архитектора попал сразу. В самое сердце. Вот тогда-то архитектора и пробрало. Он раскололся и рассказал о единственном расстреле, выполненном им самим. Жертвой этого расстрела оказался родной дед Юлиана.
Потом завязались мрачные разговоры, споры, разветвились черные ассоциации, как трещины по выдавливаемому стеклу. Но, несмотря на это, после всех мрачных рассуждений, угрюмых недомолвок, переживаний, вечером точно с тем же азартом и он сам, и архитектор, и капитан стали в волейбольный круг. И так же всерьез, с пеной у рта, ссорились из-за очередного спорного мяча. Игра! Все немножко дети! Даже самые напереживавшиеся и настрадавшиеся. И в больших делах, и в малых. То страшные дети, то беззаботные и веселые. Они же, те же самые! И словно бы всегда невинные. Всегда ли? Ведь это любимая Митькина философия: все в мире игра. А коли жизнь штука несерьезная, стоит ли всерьез о ней размышлять? Левка в ответ ему Кантов категорический императив, а Митька не к а н т у е т с я. Хороший каламбур, надо записать. Говорит, нечего отличную «игру» портить плохими правилами и мудро нахмуренными бровями.
Но факт остается фактом: в тот вечер после исповедальных, страшных витийствований с привлечением даже Достоевского играли особенно долго, весело и беззаботно. И разошлись, когда солнце было уже совсем над соснами. Сосны покачивались, взмахивали ветками, словно тоже играли в этот сияющий небесный мяч.
Тамбур гремел. Тусклая лампа за окном все летела сквозь ночь рядом с вагоном. Юлиан смолил сигареты одну за другой. Т о лето и т а любовь… Теперь-то он знает все про архитектора, часть переписанного дневника в его чемодане. За окном уже стали видны рассветные сосны. Неужели т е с а м ы е сосны? Может быть жива еще и его белочка и где-то там, в глубине этих лесов, еще прыгает по веткам? И счастлива… И давным-давно забыла о нем, о своем недолгом хозяине и друге. Он привязался к ней тогда, но как-то выпустил на старую яблоню в том хуторском садике. Она вдруг полоснула по траве до плетня — и на первую лесную сосну. А он, Юлиан, посмотрел, как весело она заметалась по веткам, и не позвал. Пусть, если хочет! Цену свободе он и сам знает не хуже белки, да и кто не знает! Она все только по нему, хозяину, бегала, как по дереву, а теперь пусть в лесу, по-настоящему… А соскучится — вернется. Но его рыжая сирота не вернулась. Веселый меховой огонечек посветил в его тогдашней недолгой тоске и погас. Ну, что ж, он белочке отплатил за все свободой.
Тамбур гремел. Рыжая лампа все прыгала по деревьям и столбам за окном, словно та белка. Юлиан докурил последнюю сигарету, вернулся в спящее душное купе, вспрыгнул на свою полку и, не раздеваясь, сразу заснул. На другой день долго не слезал, думая о приснившейся ему почему-то снова х о р о ш е й Миле. Видно, после вчерашних воспоминаний. Действительно, когда любишь, то видишь в женщине только звездное и слышишь небесный аккорд. Хоть рентген тогда Миле делай: в ней только одни звезды. Она и все ее движения, поступки и даже слова освещены всегда были каким-то особым, прекрасным светом. Как же она могла так легко оторваться от него? Предать? Слава богу: все позади!
Читать дальше