Но однажды — произошло это неожиданно — заигрывание Бацко перестало быть детским и невинным. Он больше не дергал Сестренку за крупное воронкообразное ухо, подобно тому, как мальчишки таскают после уроков за косички девочек, не гонял ее вдоль ограды, как сорванец, который впряг за неимением товарища в веревочные вожжи соседскую девчонку, а та брыкается и ржет, подражая настоящей лошади. Бацко стал беспокойным, нервным и злым. Настроение у него менялось внезапно: то, полный нежности, он терся головой о ее бок или целовал в лоб, расчесывая языком шерстку на пробор, то вдруг отскакивал и издалека, вытянувшись, дрожа от возбуждения, шаг за шагом приближался к ней, хватал зубами тонкую, как смычок, ножку и долго не отпускал ее, а то, разбежавшись, ударял ее набухшим теменем, на котором, как гиацинты весной из горшочка, пробивались рожки.
Вначале Сестренка, казалось, не замечала ни преувеличенной нежности Бацко, ни его оголтелых выходок. Устремив взгляд в пространство, она позволяла ласкать себя, сколько его душе угодно, а когда он бил, кусал или наскакивал на нее сзади и пытался забросить ей на спину передние ноги, всем своим видом спрашивала: «Что это с тобой? Да оставь ты меня в покое! Я не хочу так играть!» — а затем отскакивала в сторону и, сделав в воздухе пируэт, на манер балерины, пускалась наутек: «Братец не в себе!» Она мчалась галопом, неслышно лавируя между ветвями; маленькая мошенница не сознавала, как она при этом хороша и обворожительна. Ее трепетная шея, устремленная вперед грудь, тугой живот, вытянувшийся в струнку округлый корпус, все ее легкое, чистое, ловкое тело, парящее в воздухе, как видение, еще сильнее очаровывало и распаляло Бацко.
Он нагонял ее, страсть разгоралась пуще прежнего, но она — с чисто женской мудростью и лукавством — вдруг становилась покорной, и тут же вновь ускользала, как только он поворачивался и отбегал в сторону, готовясь к новой атаке.
Дойдя до изнеможения, они с трудом переводили дух, жилы вздувались, бока ходили, как кузнечные мехи. Она хоть оставалась сухая, а он, бедняга, взмокал до черноты, изо рта выбивалась пена, глаза застилала слеза. Его хрупкие ножки с нежным, словно на молодом колосе, завитком сустава дрожали, как на морозе. Сестренке, более сильной, здоровой и уравновешенной, делалось жаль его, она подходила к нему и обдувала его своим теплым дыханием. Это успокаивало Бацко, и они опять по-братски прижимались друг к другу, склоняли головы, закрывали глаза и засыпали сном младенцев…
Однако спокойствия Бацко хватало ненадолго. Чуть отдохнув, он принимался за свое. И теперь даже за едой, нимало не смущаясь присутствием своего покровителя. В то время как Сестренка день ото дня круглела, он худел, ребра выпирали все заметнее, мордочка становилась меньше, только рожки росли да росли и глаза все увеличивались и все ярче блестели. Теперь она не просто убегала, но и защищалась. Драться, правда, не дралась, однако лоб подставляла частенько. Да и он уже не накидывался открыто, а старался обмануть ее бдительность, после чего опять начиналась беготня и увертки.
Совсем потерял голову Бацко, ничего перед собой не видел. В кровь ободрался о ствол голубой акации и пламенел, как та же акация в апреле. Наконец однажды, совершенно ослепленный, налетел на дощатый забор, и его так неудачно отбросило, что передняя ножка хрустнула, будто стеклянная. Сгоряча он не почувствовал боли и пустился было скакать дальше, но в то же мгновение упал и забился. И тогда в первый раз неожиданно раздался его громкий, отчаянный крик. И сразу стало ясно, что он еще ребенок, маленький и несмышленый.
Сестренка тоже перепугалась. Словно и она только сейчас поняла, что это уже не невинная забава, а настоящая трагедия. Сторожко вытянув шею, она медленно приблизилась к нему и, пока не подоспели люди, лизала его переломанную ножку. На руки к жупану Бацко пошел покорно и доверчиво, как ребенок, которого отец ведет к «дяде доктору». А доктор сделал то, что он сделал бы, если б к нему привели влюбленного гимназиста, неловко выпрыгнувшего из «ее» окна. Промыл рану, вправил кость, наложил тонкую шину и сделал перевязку, сопровождая все эти манипуляции докторской воркотней по поводу безрассудства и сумасбродства молодости. Во время операции страдалец не вырывался и не брыкался, был тих и покорен и даже перестал плакать и, только когда было особенно больно, дрожал всем телом, а в испуганное черное подглазье скатывалась крупная слеза.
Читать дальше