— Ребятки, — повторила Полина Васильевна, — меня удивляет, огорчает непринципиальность отдельных комсомольцев. Я уверена, что коллектив в целом правильно понимает дело Стрешинского — Тереховской, вернее, Тереховской — Стрешинского. Но мне хочется предупредить кое-кого из комсомольцев, что нельзя безответственно бросаться словами, что коль скоро истина установлена — а мы установили ее! — мы обязаны отстаивать ее беззаветно, объективно, всяким же чувствам ложного товарищества следует указать шлагбаум! А чтобы вам всем, товарищи комсомольцы, было легче разобраться и вынести свое справедливое решение, я изложу предысторию дела Тереховской — Стрешинского.
Предыстория, как и полагается, уходила своими корнями в то далекое время, когда за мною, еще несмышленышем, но уже белоручкой и неженкой, ухаживали мама, бабушка, папа и, наверное, какие-нибудь любвеобильные тетушки. Но если тогда я могла еще не отвечать за свои поступки, хотя замечательный наш педагог Антон Семенович Макаренко говорит, что уже тогда я должна была отвечать, то теперь я наверняка должна отвечать. И по самому большому счету!
— Спросите у нее, — вскрикнула вдруг Полина Васильевна, — сколько стоит килограмм хлеба, — она не ответит. Спросите у нее, во что обходится ее шерстяное платье, школа, в которой она учится, дом, в котором она живет, — она не ответит.
Самое удивительное, что она права: я действительно не стала бы отвечать. Не потому, что не знаю, а потому, что речь-то шла не обо мне. Как хотите, но я точно знала, что речь идет о ком-то другом, о ком я уже тысячу раз слышала, и мне очень хотелось увидеть наконец этого другого, подлого, наглого, неблагодарного, кого сегодня разоблачали в тысячу первый раз.
Сначала было только оно, это ощущение, что говорят вовсе не обо мне, а о ком-то, у кого по случайности такая же, как у меня, фамилия. И еще раздражение оттого, что девчонки и мальчишки из пустого, случайного звукового тождества вылупливали на меня этакие глазищи, делая ублюдочный вид, будто все это про между прочим, без особого смысла.
А потом, когда Полина добралась до справочки о шизике Стрешинском, которому все можно, пол опять стал уплывать у меня из-под ног. Чтобы вернуть его на место, я вонзала ногти в ладони, кусала изнутри щеки и считала до десяти. Никогда прежде ничего такого я не испытывала, и когда появилось желание бежать — во весь дух, без оглядки, до разрыва сердца, как бегут страусы, — я поняла, что это и есть трусость.
А Полина Васильевна спокойно так, уверенно, деловито накапливала подробности.
Детали моего гнусного замысла, как частокол зазубренных пик, смыкались все теснее, окружая меня кольцом без зазора, без просвета: я выкрала у мамы медицинский бланк с печатью, заполнила его Валеркиной рукой, расписала по пунктикам Валеркину роль и выискала еще этот, реакционный по своей сущности, эпиграф из Толстого.
Странно, но больше всего меня почему-то поразили последние слова — о реакционной сущности эпиграфа. Все мысли — что Валерка сам стащил бланк, сам заполнил, а роль шизика на уроке разыграл просто от неча делать, — проплыли стороной, тихо, как облака на горизонте, а эта, про эпиграф, застряла. Может, оттого, да, наверное, оттого, застряла, что в этом эпиграфе ни реакционного, ни революционного и вообще никакого смысла я не видела: кому отмщение, кому воздам и за что?
Всю Полинину речь Валерка просидел молча — руки в коленях, голова опущена. Только однажды, когда Полина сказала, что справку пошлют по месту работы моей мамы, Валерка поднял голову и осмотрел всех по очереди: Наташку, Надин, Вадьку и Полину Васильевну. И еще один раз: когда она сказала, что Стрешин-ский, конечно, попытается взять вину на себя, но это никого не собьет с толку, а только лишний раз подчеркнет…
И верно, так оно и получилось, хотя Валерка рассказал все как было: бланк потянул случайно, просто под руку подвернулся, заполнил сам, комедию разыграл сам, и Тереховская здесь ни при чем. Не только Полина и Вадька, даже в зале улыбались Валеркиной наивности: ну врал бы, так врал бы уж умеючи, чтобы стены прослезились. А то сказочки для сосунков толкает.
Еще тогда, когда Валерка говорил свою речь и по залу пошли эти улыбочки, у меня появилось какое-то странное ощущение — не то четырех стен, но то колодца. А потом, когда Шебышев предложил мне сказать пару слов комсомольскому собранию, я почувствовала, как стены сближаются, как теснят они меня и забивают дыхание.
Читать дальше