Школа родная в ремонте —
Это, братия, не блеф.
Гвозди? Бронь те. Доски? Бронь те.
Ибо порт нам — друг и шеф.
Но, если честно, по совести, Валерке это противно, во как противно! Я уж говорила ему: ты бы предку-то своему выдал пару теплых слов.
— Выдал, выдал… ну и выдал.
— А он?
— Лоб, — говорит, — здоровый, дело пора знать.
— Какое дело?
— Ну вот это самое: гвозди — бронь те, краски — бронь те.
— Доски.
— Ну доски. Не в нос, так по носу. А маманя в районе подметные письма про грубость Полинкину пишет. А на батю — в партбюро: оставил, мол, распаскудник, ее с малолетним сыном.
— Это ты, что ли, малолетний?
— Я. Ну предок и делает как может отцовскую заботу. А не верите — пожалте документик из школы посмотреть. А тем что? Была бы справочка, с печатью.
Да, ничего тут не скажешь — ситуэйшн у Валерки неважная. И самое ведь противное, что каждому объяснять надо, перед каждым оправдываться надо. А чего ради? Ну чего ради человеку оправдываться, если он чист, как херувим, если душа его, можно сказать, из ахов ангельских соткана!
— Хорошо, Стрешинский, я уважу твою… вашу просьбу.
Валерка заулыбался — колобок, колобок, вот где спрятан сундучок! — и полез колено тискать мне. А я его ногтями, легонько так, аккуратненько — кадык только дрогнул у него, и волны по лицу пошли. Кадыка у Валерки прежде не было, это я точно помню. И вдруг огромный такой и острый, как лошадиное колено на задней ноге.
Мне стало смешно, ну до того смешно, что хоть лопни — не посерьезнеешь, а он, дурак, обиделся, схватил дневник мой и нацарапал: «Не строй из себя Орлеанскую девочку».
— Хамите, мальчик! — сказала я ему.
А он шасть — в этот раз на литературиной обложке: «Не строй из себя Орлеанскую девочку» — и по три восклицательных знака спереди и сзади, как гомункулусы на вахте. Я зачеркнула надпись на дневнике, а потом взялась за учебник.
— Тереховская! — Разговаривая со мной, Полина всегда щурит глаза, как от зубной боли, не очень мучительной, но достаточно противной. — Чем ты занимаешься, Тереховская?
— Ничем…
Полина Васильевна улыбнулась: она обожает этот ответ — конкретный, лаконичный и простодушный, по ее словам, до идиотизма.
— Ничем, кроме литературы.
Я подняла учебник и держала его перед собою, чтобы она могла убедиться, что это действительно учебник Зерчанинова, а не «Женщины в жизни Наполеона» Артура Леви или «Половой вопрос» Августа Фореля, которые Валерка приволок позавчера.
И все-таки она не поленилась, подошла ко мне вплотную и все с той же улыбкой великомученицы от зубной боли взяла у меня книжку. Открыв обложку, в том углу, где обычно делают дарственные надписи, она прочла Валеркину просьбу с гомункулусами на вахте: «Не строй из себя Орлеанскую девочку».
— Кто писал?
Ну я бы могла сказать ей, что писал Валерка. И Валерка не стал бы попрекать. Но зачем говорить, если она и сама отлично знает, что это Валеркины каракули, что никто другой на свете так не пишет, что и написать такое может один только Валерка. И вообще, разве ей это нужно? Ей нужно совсем другое — а может, эти Валеркины слова не просто хамство, не просто дурачество? Может, Валерка имеет право говорить мне такое? Может, мне тоже скоро травиться, как Аньке Мельник в прошлом году, когда она с Рубеном из машиностроительного гуляла?
Самое удивительное, что Полина не решалась посмотреть мне в глаза. А мне безумно хотелось увидеть ее глаза, мне хотелось потрогать эти глаза пальцами, как десять лет назад я трогала стеклянные глаза пеликана в краеведческом музее.
— Зачем вы спрашиваете? Вы же сами знаете.
Она молчала, она держала учебник литературы, как верующие держат библию, — неподвижно, прижимая торцом к животу.
— Не волнуйтесь, Полина Васильевна. Это я написал. В прошлую пятницу я читал Вольтера «Орлеанскую девственницу» и вспомнил вдруг.
Полина Васильевна молчала. Она молчала потому, что ждала еще чего-то, еще каких-то слов, после которых уже нельзя будет молчать. И Валерка, этот наивный, этот простодушный мальчик с кадыком сорокалетнего мужчины, понял ее. Понял — и сказал, глухо, с расстановкой:
— Я знаю, чего вы хотите. Вы хотите, чтобы это не было шуткой. И хочется, и колется, как говорят белые медведи.
В классе стало удивительно тихо. Непостижимо тихо. Такой тишиной, наверное, лечат нервнобольных в камерах, изолированных от мира, где звуки изводят людей.
Полина закрыла глаза. Желтые веки в сеточку отсвечивали дряблой куриной желтизной, а мазанные вороновой тушью реснички-ресничульки, говорит Анька, сходились и расходились, как хохолок на голове ара.
Читать дальше