Сбросив бомбы, самолеты уходили, а потом возвращались и опять бросали бомбы, разные бомбы. Были такие, от которых земля, казалось, разлетается вдребезги, и оставалось непонятным, почему ты сам и те, что рядом с тобою, не разлетелись вдребезги; были и другие, поменьше, от которых земля загоралась или вздрагивала испуганно, как ребенок в бреду.
С того самого момента, когда упали первые бомбы и появилось неодолимое ощущение, что за ними упадут другие бомбы и от этих других бомб уже нельзя будет уйти никуда, потому что они будут везде, Женьку повело мелкой, с мгновенными тупыми толчками, дрожью. Смерть еще не хозяйничала здесь, смерть была еще только рядом, но Женька ощущал ее в себе и, клацая зубами, ждал какого-то последнего толчка, самого последнего толчка.
А когда самолеты улетели, совсем улетели, Женька вдруг заплакал. Так он не плакал уже много лет — с тех пор, когда его, пятилетнего, побили: тогда Женька еще не знал, что такое несправедливость, но что такое бессилие, он хорошо понял уже тогда.
Трупы людей и лошадей убирали на рассвете. Елизавета Борисовна лежала у дверей каменного дома с громоотводом. Раскрыв рот, она смотрела остановившимися глазами в синее небо, на котором вчера в последний раз взошло и закатилось солнце.
— Ты не любил ее, Женя, — сказала Ксения Андреевна, — ты не любил ее, — сказала Ксения Андреевна, торопливо заталкивая в рот уголки платка.
— Не надо, — просил Женька, — не надо, мама.
А Ксения Андреевна все заталкивала в рот колючий шерстяной платок, исступленно кивая головой:
— Ты не любил ее, ты не любил ее, Женя…
За ночь очередь у парома уменьшилась втрое. В двенадцать Женька и Ксения Андреевна переправились в Каховку. Тогда же, в двенадцать, по радио передали сводку Информбюро: на подступах к Одессе идут ожесточенные бои.
— Каюк Одессе, нет Одессы-мамы, — мужчина в картузе, который сказал эти слова, провел ребром ладони поперек горла. И заплакал.
А в Женькиной голове плыли, то затихая, то усиливаясь, как на коротких волнах в чреве радиоприемника, слова о Каховке:
Каховка, Каховка, родная винтовка, Горячая пуля, лети…
Разбитые бессонной ночью, лошади едва переставляли ноги, дрожащие и расползающиеся, как у только что народившихся на свет телят.
Впереди по дороге шел человек, грузный человек, с тяжелой, как сундук, спиной. Не было арбы и лошадей, не было сопливых, плачущих девчонок, не было женщины со справками из военкомата и от доктора. Человек был один. Он размеренно, в ритме, хлопал себя кнутовищем по кирзовой халяве, а потом вдруг переставал хлопать и останавливался. Каждая остановка уменьшала на несколько шагов расстояние между человеком на дороге и лошадьми. У поворота человек опять остановился, лошади настигли его и тоже стали. В спине человека, крытой черным рваным сукном, торчали стебельки янтарной соломы. Лошади потянулись к стебелькам и, отрывая их, слюнявили и толкали человеческую спину.
— Гражданин, — крикнула Ксения Андреевна, — гражданин!
Ксения Андреевна хотела предложить гражданину место на подводе, если у него в этом есть нужда, а если у него нет нужды, пройти с дороги: дорога проезжая. Но гражданин, человек на дороге, не оборачивался: он все стоял, а изголодавшиеся лошади все толкали и слюнявили человеческую спину в поисках соломы.
Тогда человека на дороге окликнул Женька:
— Дядя, а дядя! — и человек обернулся и посмотрел на Женьку. — Мама, — прошептала Женька, — это он…
— Да, — прошептала Ксения Андреевна, — он. Вы из Маяков? Наши земляки, — очень громко сказала Ксения Андреевна.
Человек улыбнулся. Выпятив губы, лошадь пыталась захватить ухо и волосы человека.
— Вы из Маяков? — повторила Ксения Андреевна, а человек улыбался тусклой улыбкой помешанного и не тревожил лошадь, которой удалось захватить губами клок его волос.
— Садитесь, — сказала Ксения Андреевна, — садитесь, земляк.
— Садитесь, земляк, — повторил Женька мамины слова.
Но земляк, человек на дороге, повернулся и, хлопая себя кнутовищем по кирзовой халяве, двинулся по песчаной дороге вперед — туда, где за последними домами начиналась степь.
— Господи, — слова били и рвали человеческое нутро, — господи, за что. За что, скажи, господи? — требовала Ксения Андреевна. Но Женька не слышал этих слов, Женьке достались другие слова: — Какие мы жестокие, какие мы с тобой жестокие, Женя.
Далеко позади шагал дорогой, которая оборвалась в Каховке, человек в кирзовых сапогах. Женька не оборачивался, Женька не видел его, но позади был человек, а еще дальше позади была Каховка. Про эту Каховку пели песни, в песне были слова про этапы большого пути, про девушку в серой шинели, про ее голубые глаза, но перед Женькой плыли только первые, самые первые слова:
Читать дальше