— Как — окружили? — побледнела Елизавета Борисовна. — Как — окружили? Там же море.
Мужчина вздохнул и, развязав наконец торбу, забросил ее на арбу:
—. Сготовь покушать, Феня, а я до криницы — лошадей напувать.
Женька смотрел на уходящую спину, тяжелую, как сундук, спину, посаженную на два бревна, обутые в кирзовые сапоги, и в нем росла чудовищная, непонятная ненависть к этой спине, как будто она, именно она, эта спина, была повинна в том, что окружили Одессу.
— Вы не смотрите, что он такой. Он больной, у него порок сердца, у него задышка, он только на лицо здоровый, а так он больной.
— Ну что вы, Феня, — сказала Ксения Андреевна, — да мы же видим. Мы ничего плохого…
Ничего плохого, ничего плохого, твердил про себя Женька, а Одессу окружили. А может, не окружили? Может, она врет, эта спина? Может, ей просто нужно, чтобы все было так плохо, когда уже и наступать и защищаться бессмысленно?
— А почему он не на фронте?
— Женя!
— Нет, пусть она скажет, а почему он не на фронте?
— Я же говорила, у него порок сердца, у него задышка, — женщина на арбе, порывшись за пазухой, вынула платок с бумагами. — Вот. Бумага от доктора и от военкомата. Он освобожденный. У него порок сердца, у него ноги наливаются, у него руки наливаются.
Складывая бумаги, женщина плакала. Проснулись дети — две сопливые девчонки лет шести. Увидев мать в слезах, они тут же разнюнились, уткнувшись в мамкины бока.
У Женьки засосало где-то внутри, не то под ложечкой, не то в горле пониже язычка, и впервые, в этом бабьем царстве слез, впервые в жизни на него навалилось мучительное чувство отчуждения и гадливости. Женька не мог понять, откуда оно, это чувство, но оно пришло, и Женька сразу узнал его, потому что спутать его нельзя было ни с каким другим чувством на свете.
— Поедем отсюда, мама.
— Женя, это несправедливо, — сказала Ксения Андреевна, очень тихо сказала.
— Поедем отсюда!
Женщина на арбе, поникшая, обессиленная, безучастно смотрела туда, где стояли земляки — подвода из самой Одессы с двумя женщинами и мальчишкой четырнадцати лет.
— Но-о, но-о! — крикнул Женька, нахлестывая лошадей неистово, с сердцем, как заправский одесский биндюжник.
Через три часа Женька остановил лошадей, пристроившись в хвосте несчетного обоза на окраине Берислава. Пробиться дальше, в местечко, было невозможно: узкие улицы, ведущие к переправе, были сплошь уставлены телегами, бестарками, арбами, двуколками, площадками, дрожками, среди которых, как непонятное чудо, вдруг просматривались мятые пикапы и полуторки с перекошенными бортами. Сквозь истерическое ржание лошадей, сквозь визг немазаных колес, сквозь сумасшедшую ругань и сумасшедший хохот откуда-то с юга пробивался тяжелый натужный рокот — танки и грузовики спускались к реке, к парому.
Люди стояли здесь уже третьи сутки — две ночи и три дня. Назад отсюда дороги не было. А вперед… вы можете поцеловать себя в затылок? Так вот — тут же кругом одно предательство, тут же сплошная измена! Нечего жрать, нечего пить — кто об этом говорит! Ай весело будет, ай гуляш будет.
Переправу начали ночью, когда рокот наконец стих.
— Боже мой, Ксенечка, почему так тихо? Может, немцы подходят?
— Перестаньте, Елизавета Борисовна, не мы одни, а немцы далеко.
— Далеко? Ксенечка, вы меня не обманываете?
— Нет, Елизавета Борисовна, это правда: немцы далеко. Можете спать, спите.
Немцы появились после полуночи. Сначала они просто гудели в небе над Бериславом, гудели так же, как в небе над Одессой и Николаевом, тяжело и неотвратимо. А потом стали бросать бомбы. Но там, в Одессе и Николаеве, земля не молчала, там земля отвечала стрекотом пулеметов и расплющенным уханьем зениток, а здесь земля могла ответить только взрывами бомб, стонами человека и смертным ржанием лошадей. Но стоны и ржание не в счет — небо не услышит их, и те, в небе, с черными крестами на крыльях, тоже не услышат. И это лучше, что не услышат.
Первые бомбы упали внизу, у переправы. А те, что были после, с грохотом взбирались к улицам по гигантским ступеням, обрушивающимся одна за другой в черный Днепр.
— Уйдем, Ксеня, уйдем, — сказала Елизавета Борисовна еще тогда, когда самолеты не бросали бомбы.
— Куда, Лизочка? Куда идти?
А потом, когда стали рваться бомбы, Елизавета Борисовна закричала, что она хочет жить, что она не хочет умирать, что ей ничего на свете не нужно, что она просто хочет жить, и прыгнула с подводы, и побежала куда-то влево, может быть, к тому кирпичному дому с громоотводом, а может, просто в поле.
Читать дальше