Иногда она чувствует себя такой дурной! Любого окрикнет, оборвет, подденет, бывает, отгонит словом даже людей, близких ей, а потом терзается. Холод порой пробирает, когда вспомнит, как зло обидела близкого и неповинного, и без всякого повода, просто от раздражения и досады.
По счастью, не всякий сразу обидится. Иного раз и два оскорбишь, и то не прогонишь. Но все равно — куда это годится! Да еще просто так, с бухты-барахты, без всякой причины? Что, если бы и ее вот так же задели?
В душе она еще хуже, чем кажется, по крайней мере она себя в том убеждает. Думает так. Неужто и вправду она стала такая дурная? Господи боже, но как все донельзя однообразно! Стряпать, прислуживать, мыть, стряпать, прислуживать, убирать, мыть и стирать! Когда поработать в саду, когда в парке, иной раз забежать в магазин, купить что-нибудь: муки, сахару, иголку, — ну и сызнова что-то пришивать и все время одно и то же, хотя детей в доме нет, только чужие приходят, и она вечно их гонит, а здесь порой так пусто! Только чужие приходят! Но она любит детей, когда-то и чужих выносила, пожалуй, и нынче бы вынесла, просто уже не в силах выказать это так, как им бы, наверно, хотелось или как полагалось бы, иной раз она и дала бы им что-нибудь или сказала, но ведь нельзя же все время давать, бывает, и неохота искать, пусть даже и нетрудно было бы что-то найти, да неохота, особенно если дети придут в ту минуту, когда ты сама себе в тягость, когда ты как раз задумываешься над тем, что опять только шьешь, что ты все уже переделала, посуда вымыта, всюду чисто, может, даже никто не заметит, что всюду чисто, вот и шьешь, а впрочем, что шить? Ничего не нужно пришить? Пришиваешь пуговицу, а вокруг так ужасно, ужасно пусто! Зачем было детей прогонять?
Тоскливо. Пусто. Изо дня в день. Пожалуй, и не должно бы так продолжаться, нельзя так. Всегда одно и то же, но при этом вечно чего-то недостает. Как будто ты на рубашку или на брюки без конца пришиваешь одну и ту же пуговицу. Ты-то знаешь, чья это рубашка, а он… да как же это возможно? Он словно бы даже не знает, что пуговица у него оторвалась или хотя бы что ты пришила ее. Не заметил, не заметит, не заметит и ста пуговиц, пускай бы ты ему и сто пуговиц, одних и тех же сто пуговиц, без конца пришивала.
Не заметил? Не заметит? Да возможно ли? Ведь он уже здоров, во всяком случае таким выглядит, но и не будь он больным, он все равно болен, он знает или чувствует, должен бы знать или хоть чувствовать, раз уж он выздоравливает, что у него не было пуговицы, что он не мог застегнуть рубашку, не получалось, а теперь может, уже получается, не обязательно даже замечать пуговицу, искать пуговицу, рубашку застегивать, достаточно дать понять, что у него уже не зябнет горло. Или как-то иначе выразить это, из ста каждодневных пуговиц заметить хотя бы одну, найти ее и ощупать. Застегнуть, расстегнуть? Расстегнуть или застегнуть? Может, нужно и меньше, в самом деле, достаточно самой малости для того, чтобы у тебя не было ощущения, что все время, изо дня в день, пришиваешь и будешь пришивать одни и те же сто пуговиц, а тот, у кого зябло, а может, и зябнет горло, носит их на рубашке, на пиджаке и на брюках, но ничего об этом не ведает, как не ведает и о других мелочах, которые, возможно, так же важны, хотя и менее заметны, чем пуговицы или пуговички…
Тоскливо. Пусто. Изо дня в день — тоскливо и пусто.
16
Так все и шло. Осенью Имро всегда немного прихварывал, но, как землю схватывало первым морозцем, он снова чувствовал себя лучше, потихоньку оправлялся, начинал опять ходить на работу, но теперь в работе у него уже не было прежней сноровки. Иной раз ему казалось, да и другие могли это подметить, что, будь он даже трижды здоров, все это уже не то и прежнего, видать, не вернуть. И когда он смеялся, и даже когда других хотел рассмешить — и надо сказать, это ему всегда удавалось, — особенно было заметно, что в глазах у него нет блеска, какой бывает или должен быть у веселых людей. В глазах у него будто что-то увяло.
Потерял он вроде бы и интерес к работе. Работал, правда, с отцом, но редко когда ему хотелось говорить о работе.
Мастер тем временем состарился. Не по душе ему были всякие новшества. Вечно он на что-то ворчал, и Имро, хотя и меньше ворчал на новшества, во многом, однако, походил на отца. А если и было между ними различие, то оно не казалось различием между отцом и младшим сыном — они скорей походили на братьев, старший только чуть сгорбленней, а младший — бледнее, и то, что один отмечал ворчанием, другой как бы подтверждал молчанием.
Читать дальше