Помнится, я влез к нему наверх, заинтересовавшись книгой. Это был «Тощий кот» Анатоля Франса. Чемодан Губачека был больше чем наполовину заполнен книгами. Кроме книг, там почти ничего не было. Не было у Пепичка и родных, лишь один брат — старше его на два года и еще больший неудачник, чем он сам, торчавший где-то в окопах на итальянском фронте. Слово «сирота» в полном смысле было как нарочно придумано для Пепичка. Жил он у опекуна и вот уже три года зарабатывал уроками.
— Хоть отдохну в казармах от этих бесконечных уроков. Кормить-то ведь меня будут, а? — сказал он без всякой иронии и рисовки, просто так, между прочим.
Я взял его за плечо. Тощий кот! Какие жидкие, слабые мышцы! У него были красивые синие глаза, но из-за них он казался еще меньше, слабее. На лице лежало выражение вечной усталости, свойственное беднякам.
Мое расположение к нему росло с каждой минутой. Голос Губачека звучал мягко, в нем ничего не было от провинциальной грубости моих соучеников, смеялся он как-то с достоинством, мелодично.
Увлеченный оригинальностью его мыслей, я забыл о проклятой цели нашей поездки и о своих тяжелых предчувствиях. Как замечательно умел загораться в разговоре этот целомудренный юноша! Внутренний огонь и отпечаток одухотворенности и скрытой грусти на его лице делали его похожим на идеальный тип поэта, как я представлял его себе в то время: «Смех легкий на устах, скорбь в сердце глубока…» [19] Из поэмы Махи «Май».
В моем новом знакомце чувствовалось глубокое внутреннее благородство. Он не ропща нес свой крест и умел глядеть на мир, отвлекаясь от всего окружающего. Но он был чужд сентиментальности, ко всему относился серьезно, с какой-то преждевременной мудростью. Это чувствовалось в его смехе, в характере его юмора, который не изменял ему даже тогда, когда у других солдат не находилось ничего, кроме ругательств и проклятий. Без возмущения критиковал он окружающее. В его манере иронизировать, в его спокойных, сдержанных жестах чувствовались большая внутренняя сила и убежденность, явно исходившие от чистого сердца. Весь он был какой-то очень чистый: его одежда и особенно кожа лица, его мягкие черные волосы.
Я наблюдаю Пепичка. И кажется мне, что в нем живет какая-то наследственная немощь, слабость, которой он не сопротивляется, но и не поддается, просто не обращает на нее внимания; и все же она постоянно проглядывает в его лице и глазах.
Он рассказывает о гимназии, улыбаясь, вспоминает свой класс. Приятное, с правильными чертами лицо моего собеседника разрумянилось. Какое он еще дитя, слабосильное дитя! Наверное, его вернут обратно, наверное, все это только шутка со стороны военных врачей.
На фронте ему придется труднее, чем нам. Ведь у него даже нет такого утешения, как надежда на отпуск, — куда ему ехать? Некуда! Никто не пришлет ему денег или посылку со съестным. Даже писем ему не будет, разве что от брата, тоже с фронта.
— Есть у тебя девушка? — спросил я.
Он отрицательно покачал головой и улыбнулся. Казалось, этот вопрос ему немного неприятен. Потом наш разговор снова оживился. Два часа мы открывали друг другу сердца, ничего не утаивая из пережитых болей и радостей. Под конец мы перешли на доверительный шепот.
Вагон швыряло, мы обнялись, чтобы не свалиться.
Что ждет нас? Смерть в окопах? Но разве найдешь ответ, когда внутри все трепещет от неуверенности?
За окном идет снег, стучат колеса.
Вздыхают во сне товарищи. Тепло исходит от молодых тел, у которых еще почти нет острого мужского запаха.
Наступают самые гнетущие минуты сегодняшнего дня — уже нет сил бороться с усталостью. Скоро полночь, а нервы гудят, и кровь пульсирует в висках.
Наконец мы тоже уснули. Вдруг около часа ночи громкие жалобные возгласы разбудили всех. Пронзительные вопли резали слух, а глаза все никак не могли побороть сон.
— Сухдол, конец Чехии! — крикнул кто-то.
— Граница!
В поезд лезли новобранцы.
Плач и причитания провожающих женщин доносились с перрона. Своды отражали и зловеще усиливали эти звуки, превращая их в пронзительные душераздирающие вопли. Это было жестокое пробуждение: мы остро ощутили, что до сих пор еще были, можно сказать, дома, в пределах родной земли, за которыми разверзлась чужбина. С этой минуты наша жизнь уже не принадлежит нам…
Некоторые мои товарищи не могли сдержать слез. Все мы продрогли, у нас болели бока; это была первая ночь в вагоне, ночь, проведенная не в постели, вдали от надежного домашнего тепла. Сознание действительности, исчезнувшее было во сне, вновь отдалось почти физической болью в сердце. Грустен был этот перрон. Его отвратительная акустика превращала тихие рыдания жен в неистовый вой.
Читать дальше