Я видела, как муравей пробежал по глобусу, но в чашку пустоты не упал. Он стал неразличим. И теперь я не знала, где он (или это была я).
Помню, мне становилось жаль мою смерть. Она показывалась мне из-за невидимого, задавленного плеча. Она оказывалась даже не старухой и не горбом, а брошенным младенцем из дома малютки, сидящим в моем рюкзачке. Смерть, бедная лялечка. Никто не подходит к ней, никто не хочет взять ее на руки – а я просто несу ее и не могу к ней обернуться.
Я поворачиваюсь – а она все равно на спине. Вот затихла в рюкзачке. Она не плачет и не смеется – просто не умеет.
Ей непонятно, что чувствовать. Ведь с ней никто не разговаривает.
Мама нашла меня в бреду. То, что ей это удалось, было настоящим чудом. Обеспокоенная тем, что я не приехала ночевать, рано утром она явилась ко мне на работу, и наша архивная гурия Лилечка, которая всегда приходит первой, намекнула ей на то, что, может быть, я осталась здесь, в поселке, у местного старика, о котором забочусь; она брякнула маме, что я влюблена в его сына-бандита, скрывающегося от властей, и подкармливаю весь притон из своей худосочной зряплаты – это Лилечка выдумала с досады, потому что была голодна, готовилась к сентиментальной встрече с мужчиной, и ей помешали выспаться приготовительные бигуди. Лилечка искала в жанровых лабиринтах своего кружевного мозга разумное объяснение тому, почему я ношу продукты в посторонний дом. Я догадывалась, что она шпионит за мной. Может быть, она и навела на нас оперативную группу; но и мама тоже пришла ко мне благодаря злому любопытству Лилечки. Мама оказалась перед опечатанной дверью и услышала шорох внутри. Она дала на пиво пропойце Петровичу, и он, особенно не рассуждая, выбил дверь ударом кованого башмака.
Зрелище сделало их соучастниками. Мама почти сразу нашла меня, придавленную кулем тела. Она откинула его: это был труп поэта, экспериментировавшего с разговорными формами. Лишь раз капнув мне на лицо высохшим аралом, мама сумела вытащить меня в прихожую и вдвоем с пропойцей Петровичем вынести к лифту на крепком драпе княжевского пальто.
К чести Петровича, он не задавал вопросов.
Рана моя распускалась гвоздикой, не давая сосредоточиться на чем-то конкретном. Но мама и Петрович тащили меня, не останавливаясь на лестничных площадках. «Моя дочь ненавидит больницы, – сообщила мама испуганному таксисту, – а я медсестра. Везите домой». Деревенские наши улицы оказались испытанием. По кочкам, по кочкам, проселочным дорожкам. Мамины гладиолусы еще не взошли.
А потом мне было хорошо. Мама лечила меня втихаря, промывала рану, выковыряв пулю алюминиевой вилкой. Спирта у нас всегда было много. Мамин палисадник и детские стены скрывали меня ото всех. По ночам мама читала мне Пруста, засыпая над книгой, а по утрам пыталась испечь печенье «Мадлен», но у нее ничего не получалось. Она вышла в отпуск за собственный счет, и этот счет подходил к концу. Но дней тридцать я еще прожила, обнимая маму и впадая в детство.
Гроб для меня принесли заранее – он стоял в сарае, пока я была/не была. Сколько это продолжалось, не помню. Но вот меня вымыли, переодели в праздник и положили в эту струганую люлю, в эту лодку. И мне стало весело. Связь со всеми существами и предметами, кажется, наконец окрепла настолько, что я чувствовала счастье принадлежности к этому миру – такого счастья не было у меня никогда. Все было таким прекрасным. Все было бесценным.
И вот сирень. Наш букет за ночь выпил, кажется, целый литр воды, но ему не хватило. Мама нашла его на обеденном столе на последнем издыхании (не могла вынести силы запаха у постели, впотьмах выносила его, осыпав цветками меня, – странно, что это описывается в русском одним и тем же словом). Теперь она пытается его спасти – с той же сосредоточенностью, что спасала и меня, и сбитую автомобилем собаку когда-то. А я думаю о том, что запах срезанных цветов – это их любовь к нам, в которой они отдают себя без остатка. Истекают запахом-любовью. А мы холодноваты – по разным извинительным причинам, но все же…
Я люблю цветы, но не так, не так, как они меня. Любила? Люблю? Люблю.
Со смертью, оказывается, ничего не отменяется. В комнате по-прежнему стоит вчера, и сегодня – это всего-навсего следующий кадр, который промелькнет незаметно. Уже промелькнул.
В том-то и дело, что пространство женщины, полное одуряющих, катастрофических цветов, и пространство мужчины, полное острых ножей и ржавых ножниц, – это одно и то же пространство.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу