Женя лежала на кровати над ним, и почему-то все не решалась взглянуть на пол. Ей вдруг стало казаться, что Миша давно ушел, и звук исходит из переговорного устройства, которое он оставил.
— Почему рыбы, можешь сказать? — Женя перевернулась со спины на бок, и все же скосила взгляд на пол. Там было темно, ничего не видно.
— Почему я люблю рыб?
— Да, почему ты так любишь рыб.
— Не знаю. Просто в детстве у меня была ненастоящая рыба. Кажется, она была даже тряпичной или вроде того. И она все время плавала на поверхности, если ее опустить в воду. А я долго не мог понять. А когда понял, мне стало очень обидно. Знаешь, такое чувство, когда тебя очень подло обманули. Очень подло. Вот. И с тех пор я всегда хотел живую рыбу.
— Просто хотел живую рыбу? И все?
— И все.
Женя повернулась на другой бок, к стенке. Ей было спокойно, и не было чувства, что что-нибудь особенное произошло. Как будто совсем ничего не произошло. Ей захотелось спать. Она почувствовала, что ее укачивает, как на морских волнах.
Старая балерина, чье имя было знакомо всем, умерла в Риме. Я узнал об этом в ванной, когда лежал с намыленной головой, ждал, пока пройдут пять минут для достижения лечебного эффекта. Позвонил редактор отдела культуры и торжественным тихим голосом сообщил о ее смерти.
Я ответил ему: «Как жаль». Мне было в самом деле жаль балерину. Я знал ее, брал короткое интервью, и она была со мной очень вежлива.
Некролог шел на первую полосу в номер, а я должен был взять комментарий какого-нибудь прославленного человека, который ее близко знал. В голову пришел балетмейстер К., он был старше балерины, но жив.
Балетмейстера К. я уважал, и за мастерство, и за зрелые годы, и перед звонком оделся — рубашка и джинсы, и даже белые носки, все стиранное — написал несколько раз на бумажке один и тот же вопрос, единственный, который нужно было задать, но, как только я отворачивался от листка, он сразу же забывался.
Я позвонил. Гудки, гудки. Он не брал трубку. Должно быть, он не умел читать сообщений, но я отправил ему одно. Через десять минут балетмейстер перезвонил. Я услышал высокий и слабый голос, и треск, сопровождавший его, как будто голос был записан на грампластинку. «Балет был ее судьбой, — сразу сказал он, вместо приветствия. — Она была счастлива, когда танцевала. А где человек счастлив, там ему самое место».
После этого он долго кашлял, а потом долго молчал, ожидая вопроса.
Запинаясь, я с пятой попытки спросил, что он чувствует по поводу смерти близкой подруги. Он снова молчал, и я подумал, что его обидел вопрос — сам бы я на его месте, наверно, повесил трубку. Но он, вздыхая и делая долгие паузы, все же ответил, что чувствует горечь и пустоту, вспомнил несколько эпизодов из жизни, которые были связаны с ней, но потом стал уставать и путаться. «Не могу говорить, душат слезы», — шепнул он, совсем угасая.
— Простите, еще только один вопрос, — перебил я его по жалкой журналистской привычке. У меня не было никакого вопроса, и я просто слегка помычал в трубку и в итоге повесил ее.
Материал, можно сказать, был готов. Я успел сдать его в дневной номер, редактор остался очень доволен мной и радостно сообщил, что мне доверено писать материал с прощания.
Я сказал: «Ладно» и пошел опять намыливать голову. Перхоть все не покидала меня.
* * *
Был прохладный день, зима только кончилась, солнце совсем не грело. От метро тянулась длинная очередь — старушки с гвоздиками, печальные старики. Лабиринт заграждений вел к Большому театру.
Я не спал ночь и поэтому шел писать репортаж в нездоровом азарте. С одной стороны, я планировал сделать хороший текст и не ударить лицом — все же это было ответственное задание, но с другой очень хотелось скорее сбросить его с себя и идти гулять по весенней Москве, которой был совсем не к лицу траур.
Близость пышно обставленной смерти совсем не чувствовалась, напротив, мне казалось, что сейчас внезапно произойдет что-то необыкновенно хорошее — например, выяснится, что балерина жива, и я сразу поеду пить к Простакову. Но внезапно из-за угла вынырнул человек с обезьяной на голове, собиравший милостыню. Обезьяна ползала туда-сюда, ползая по его облетевшему бурому черепу, а мелочь звенела в его мешке и залатанных карманах.
За поворотом с торца здания уже возились журналисты. Шагнув к ним с холодной просторной улицы, я сразу попал в духоту толпы. Я узнал некоторых людей, но попробовал сделать вид, что их не заметил. Мои коллеги из других отделов культуры всегда вели себя слишком напористо и восторженно, да и выглядели слишком счастливыми, и я не мог понять почему, и это злило меня. Еще там был такой человек, который все время кричал: «Искусство! Искусство!». Вот и сейчас: «Искусство!», — он встал мне на ногу, и не сразу с нее сошел.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу