— Константин Модестович, а эти-то… Эти-то вам — зачем? — как-то раз, не удержавшись, все-таки спросил его Сокольников.
— Зачем?.. Ну… Ну, во-первых, это любопытно. Весьма любопытно. По крайней мере для меня… А во-вторых… А во-вторых, это, Юра, отчасти ответ вам на ваш вопрос, заданный еще тогда, в Москве. Помните?.. Ну как же, насчет того, что не пора ли нас с вами на виселицу? Конечно же помните… Ведь скоты, да? Форменные скоты, признаете?.. А ведь это, Юра, тоже человеческий материал, на котором строится жизнь. Обширный материал! И заметьте: предоставленные сами себе, они воспроизводятся, и каждое новое поколение ничем не лучше, если не хуже предыдущих… Вы думаете, этакое вот животное либо убеждением, либо принуждением можно превратить в человека? Как бы не так!.. Нет, давно уже пора признать: без нас с вами выхода нет и не будет. Без нас — я имею в виду ученых. Не жрецов, не попугаев, а именно ученых: науку, анализ, хорошую теорию и на ее основе — эксперимент. Сначала на кроликах, потом на людях! Да-да, на людях! И нечего стыдиться этого — на людях!.. Повесить надо не вас, не меня. Повесить надо тех, кто в Асиломаре — ну, вы знаете, о чем я говорю — принял этот идиотский мораторий на опыты в генной инженерии… Ученые, называется! Своими руками завалить камнями единственный выход из мрака, единственную надежду когда-нибудь что-нибудь в этом мире изменить…
— Может быть, и так, Константин Модестович… звучит вроде бы логично… Один вот только вопрос… А почему… А почему вы так уверены, что в случае чего вы будете по эту сторону колючей проволоки, а не по ту? У вас есть какие-нибудь гарантии? Или это просто вопрос веры?
— Стыдно, Юра! Глупости. Вы же умный человек… Не обижайтесь — и отвечать не хочу… Это уж, что называется, кому как повезет! Пусть неудачник плачет…
Да было ли вообще на земле место, где бы Константин Модестович Пробст не чувствовал себя своим? В горах он точно так же в два-три дня оброс приятелями, сходу вклинился во все игры и затеи, которыми жил пансионат, — преферанс, шахматы, волейбол, прогулки к водопадам и на ледник, шумел, устраивал шашлыки, с удовольствием влезал в какие-то интриги и розыгрыши, по вечерам порхал из номера в номер, выпивал и с теми, и с другими, и с третьими, беседовал со старушками, говорил дамам комплименты — словом, жил полной грудью и, по-видимому, был счастлив.
Пансионат был действительно великолепный: кругом горы, самые высокие из них — в снегу, долина, заросшая лесом, гул и грохот потока, скачущего вниз по камням, утром туман под самыми окнами, воздух, раздирающий своей свежестью грудь, вечером солнце на леднике, лиловые сосны, потом звезды над головой, таинственность, озноб, тишина, луна над белым асфальтом, уводящим в темноту… Бывали дни, когда Сокольников уходил в лес или в горы с самого утра и возвращался назад лишь к вечеру. Слава Богу, никто здесь, включая и Пробста, к нему не приставал и не спрашивал ни о чем: где он был, куда ходил, почему он не со всеми — кому какое дело, живи, как знаешь, один — так один.
Вскоре он сделал открытие, удивившее и обрадовавшее его. Нет, оказывается, все это еще не ушло, не осталось там, в юности, а и сейчас еще с ним — грусть, ожидание, способность волноваться не из-за чего: листва вдруг зашелестела на ветру как-то не так, или ноздри ухватили горьковатый дым костра, или тропинка вдруг вывела к пустому шалашу, в котором, судя по охапкам еще свежей травы, кто-то ночевал сегодня ночью, — может, пастухи, а может, и не они… Сердце начинало тогда стучать быстрее, шаг ускорялся, по телу пробегала дрожь, и казалось, что вот сейчас, сию минуту что-то произойдет, непременно произойдет — что-то исключительно важное, чего он, может быть, ждал всю жизнь и чего ни музыка, ни математика заменить ему не могли. Ничего, конечно, не происходило и не могло произойти, но опять, как в юности, вокруг него легким пухом летали обрывки какого-то счастья, их можно было даже на секунду схватить, потрогать, задержать в руке. Одного только нельзя было сделать: собрать эти обрывки воедино.
По вечерам он спускался к реке, пристраивался на каком-нибудь камне, нависшем над потолком, смотрел на воду, несущуюся мимо, на какие-то прутики, щепочки, ныряющие в водоворотах, на пену, бурлящую у валунов: брызги снизу долетали до лица, уши заполнял грохот воды, колени, поджатые к подбородку, цепенели, и опять можно было не думать ни о чем — ни о себе, ни о других. Но очень долго сидеть так не удавалось: как только солнце пряталось за последнюю к западу вершину, ущелье почти сразу поглощала тьма, и пронизывающий холод от воды и от камней становился невыносим — приходилось подниматься и идти к себе.
Читать дальше