Господи, как же хорошо было тогда! Иногда, намотавшись за день в университете или расстроившись там из-за чего-нибудь — воспитательная работа, или заседание кафедры ни о чем, или встреча какого-то очередного принца: стой, как дурак, на Большом Каменном мосту и размахивай флажком, — он приходил к ней обычно часа в четыре, ложился на диван носом к стене и засыпал. Проснувшись через полчаса-час, он всякий раз видел, что она сидит в дальнем углу комнаты и смотрит на него, а на стуле рядом с диваном стоит чашка кофе и пепельница и лежат сигареты, или же это было яблоко и стакан воды — в общем, что-нибудь, чтобы ему сразу прогнать сон и сесть к столу, к своим бумажкам, поработать спокойно: впереди у них еще целый вечер, времени больше чем достаточно, хватит на все…
В августе им удалось вместе уехать отдыхать на юг, в Крым, на целый месяц: они сняли комнату в двух шагах от моря, одевались во что попало, питались черт-те чем, купались, валялись на пляже, иногда пили шампанское, разговаривали обо всем, он даже и здесь пытался что-то писать… И, может быть, самое сильное воспоминание тех дней — сухой, горячий запах ее волос, прокаленных за день солнцем, и горький привкус соли на кончике языка, когда он целовал ее: поселок был крохотный, погранзастава далеко, и вечером, в темноте, когда уже никого не было на пляже, они всегда купались, плавали по лунной дорожке до буйка и назад, и только после этого шли к себе домой спать…
Татьяна, конечно, довольно скоро поняла тогда, что что-то происходит, но виду не подавала держалась стойко: так только, бросит на него иной раз взгляд исподлобья, скривит губы, усмехнется какой-то новой, всепонимающей усмешкой, и вроде бы даже ни из-за чего, или, когда он слишком уж поздно возвращался домой, щелкнет на секунду выключателем ночника в спальне, глянет на будильник у изголовья и сейчас же молча, не спрашивая его ни о чем, погасит свет, — вот, пожалуй, и все. А так… А так что ж… Те же домашние заботы и разговоры, тот же телевизор по вечерам, Ларкины успехи и неудачи в школе, пылесос по воскресеньям, его рубашки, которые опять нужно отвезти в прачечную — вон сколько их накопилось в баке для белья, привычное в своей безысходности ворчанье на магазины — «молоко-то почему пропало, ты мне можешь объяснить?», скудные, утомительные расчеты и маневры в деньгах — это туда, это сюда, надо покупать новый холодильник, старый уже не годится, не выключается по целым дням, и Ларка совсем выросла из своего пальто, тоже надо покупать, неудобно, ведь барышня уже…. Даже изредка, под настроение, остатки прежней близости: все-таки прожито вместе ни много ни мало — тоже четырнадцать лет…
Но однажды, в конце сентября, поздно вечером, когда Ларка уже спала и они сидели в большой комнате одни, она вдруг отложила какой-то журнал, который лежал у нее на коленях, и сказала, не глядя на него:
— Саша… Я… Я хочу тебе сказать…
— Да?
— Я хочу тебе сказать… Ты, конечно, можешь жить, как хочешь… Только, наверное, лучше, чтобы ты знал… Дело в том, что у меня уже пошло на седьмой месяц… И тебе очень скоро придется выбирать… Если уходить, то уходи лучше сейчас. Мне так будет легче… А если нет, то я хотела бы, чтобы у ребенка был все-таки отец… Не просто по записи, а именно отец…
Было ли это все продумано заранее? Или случилось так просто, само собой? По-видимому, да, заранее — об этом говорило многое: и ее молчание в течение шести месяцев, и выбор момента, чтобы сказать, — тогда, когда, даже при всей его невнимательности, ничего уже нельзя было дольше скрывать, и сам аргумент — не мелочь, не слезы, просьбы там или убеждения, а вот так, сразу, обухом по голове, факт, и факт такой, крупнее которого ничего, наверное, и не может быть: если уж он не сработает — значит, все, безнадежно, значит, конец… Она ведь тоже знала его. Знала, как и чем его достать. И тоже боролась по-своему, как могла… Это было ее право, и она в полную меру воспользовалась им… Умело, твердо, умно… И с большой долей риска. Могла бы ведь и промахнуться… Да нет, не могла — она точно знала, на что шла… Недаром Леля, когда он сообщил ей об этом, в буквальном смысле слова рухнула как подкошенная. Все-таки, что бы она там себе ни представляла, такого быстрого конца она, вероятно, не ждала.
Даже и сейчас, спустя столько лет, все сжималось у него внутри, когда он вспоминал тот, по существу, последний их вечер у нее в доме: свой приход, свою растерянность, страх, нерешительность — сказать, не сказать… Наконец пересилил себя, сказал… Потом… Потом какой-то провал в памяти: сказала она ему что-нибудь в ответ или нет?.. Кажется, нет… Нет, не сказала ничего: она просто рухнула в угол дивана, закрыв лицо ладонями, как от удара, и сжавшись в комок… Помнится, он подложил ей под голову подушку, пристроил поудобнее ей ноги, сел рядом, на краешек дивана, положил ей руку на плечо… Потянулись минуты, потом часы… Чем он мог помочь ей? И что еще он мог ей сказать?.. Она лежала на диване, уткнувшись в подушку, плечи ее сотрясались от рыданий, он гладил ее волосы, целовал ее, что-то бормотал, даже, помнится, искал какие-то таблетки в ящике комода, пытался заставить ее успокоиться, выпить валерьянки или хотя бы просто стакан воды… Но это было бесполезно — голова ее тряслась, и вода только расплескивалась у нее по подбородку и по груди… Изредка рука ее схватывала его руку у самого запястья, стискивала ее до боли, или, обняв его за шею и притянув к себе, она начинала исступленно, молча, словно в последний раз, целовать его и тогда щеки его, лоб, глазные впадины становились мокрыми от ее слез…
Читать дальше