— Милый мой… Саша… Саша… Как же я тебя люблю…
Потом, уже ближе к одиннадцати, накинув халат, она вышла на кухню, принесла оттуда чайник и банку растворимого кофе, достала из шкафа коньяк, включила лампу в углу, пододвинула поближе к дивану маленький стол, сама же примостилась рядом на ковре, облокотившись на диван и положив голову ему на грудь… Пальцы ее медленно перебирали его пальцы, свисавшие вниз, колени были почти у самого его лица, он дотянулся до них губами и так затих…
— Давай выпьем… — вздохнув и оторвавшись наконец от него, сказала она. — Господи… Ведь еще три часа назад не думала, не гадала ни о чем… Как же это так, а? Откуда ты взялся, скажи?.. Ну, за встречу?
— За встречу… Нет, этого мало… Не только за встречу… За то, что ты — это ты, и всегда будешь ты… И за то, что ты опять со мной…
— С тобой?.. Если бы… Нет, Саша, к сожалению, не с тобой… Сама с собой… Так будет точнее… Ах, какая же я была тогда дура! Какая дура… Ты меня простил?
— Простил… Давно простил. Может быть, даже еще тогда… Только не надо об этом, хорошо?
— Хорошо… Тебе еще не нужно уходить?
— Брось… Нужно — не нужно… Разве это меняет что-нибудь?
— Меняет… Меняет, Саша… Прошу тебя, если уже нужно — уходи… Я не хочу, чтобы тебе было трудно со мной, не хочу быть для тебя обузой… Я хочу еще много, много раз тебя видеть… Пока ты меня не бросишь, пока я тебе не надоем… Теперь ведь твоя очередь бросать меня…
— Прекрати… Что с тобой? Ну вот, и слезы на глазах… Это еще зачем?
— Это от счастья…
— Тогда какого же черта ты несешь всякую чепуху?
— Нет, Саша, не чепуху… Совсем не чепуху. Если бы ты знал, какая я теперь умная… И как я теперь знаю все…
Она работала попеременно — день утром, день вечером, и, значит, как минимум три-то вечера в неделю и в эту зиму, и потом всегда были их. Если же добавить к этому и другие маленькие удачи — заболела, отпросилась, или выходной, или даже просто возможность посидеть с ней полчаса рядом, на балюстраде, у ее стола, особенно если работы было немного и никто им не досаждал, то получалось, что они виделись в то время почти каждый день… Никуда они не ходили — ни в кино, ни в театры, ни к кому-нибудь в гости, никого не видели, и к ним никто не приходил: зачем? Это все было лишнее теперь, ненужное — хватит и того, что у них есть комната, есть три-четыре часа, которые принадлежат им и только им, есть он и она, она и он, а кто там, что там, за окном, за этими толстыми стенами — какое им до этого дело в конце-то концов? Сегодня, сейчас, когда каждое мгновение из этих трех-четырех часов хочется сжать в кулак и не выпускать, не разжимать пальцы — лучше ведь уже не будет, неоткуда ему взяться, этому лучшему, и ты, и она — вы же оба знаете это… Потому-то и все движения у нее были такие медленные, долгие: только не торопись, только, пожалуйста, не торопись, пусть все будет как можно медленнее, как можно дольше… Если уж нельзя, чтобы все оставалось всегда так, как оно есть…
Иногда, правда, какое-то беспокойство, сомнение овладевало им, и он тогда спрашивал ее:
— Тебе не скучно со мной? Нет? Мы ведь никуда не ходим, нигде не бываем, все вдвоем и вдвоем…
— А тебе нужен кто-нибудь третий?
— Нет, ты не смейся… Я ведь помню, ты всегда любила шум, блеск, толпу вокруг себя…
— Любила… Мало ли что я любила, Саша… Я многое любила. И многих… А теперь опять люблю тебя… Милый мой… И ничего мне больше не надо… Можешь ты это понять — ничего!
Никаких планов они не строили и о будущем, как правило, не говорили. Но прошлое вспоминали часто — все больше какие-то мелочи, никому не известные, кроме них двоих. И каждый раз, когда они начинали вспоминать, больше всего его удивляло и трогало даже не то, что она помнит все эти маленькие события тех лет, а то, что и про него, тогдашнего, она помнит, оказывается, почти все: в чем он был в тот день одет, что он тогда сказал и что она ответила ему, куда он потом пошел… А ведь сколько было с тех пор всего, и чего только не было, и времени прошло с тех пор больше, чем достаточно, чтобы все забыть… И уж тем более такую, в сущности, ерунду, как было ли солнечно в тот день, когда они поехали к кому-то из ребят в гости на Николину гору, или действительно накрапывал дождь, и на чем они тогда добирались до Перхушкова — на автобусе или на леваке, и держал ли он тогда длинный черный зонт в руках, или это было в какой-то другой раз…
— Ни о чем я не жалею, Саша, — как-то вечером, лежа у него на руке, призналась она. — Ни о чем… Но и простить себе ничего тоже не могу… Понимаешь? Вот так вот: не жалею, но и не прощаю — все вместе. Думаешь, так не может быть? Может, поверь мне… И как я тогда пошла с рук на руки, и этого подонка, из-за которого мы тогда с тобой расстались, и своего второго мужа, и всех этих своих приятельниц, эту московскую якобы элиту, которая с утра до вечера шныряет по комиссионным… Или сидит в Доме кино… О, Саша, зверье! Ты не представляешь, какое зверье… За самую дрянную тряпку, которую моисеевцы или «Березка» привезут, — убьют, задушат, продадут кого хочешь, хоть родную сестру… Только чтобы им в руки попало, не другим… А уж про камушки и говорить нечего… Это уж, Саша, Чикаго, Аль Капоне, помешаешь — пощады не жди, могут и действительно убить… На это у них тоже люди есть… Какие в Москве деньги ходят, Саша, если бы ты только знал!.. Какие дела делаются… И все, как черти хвостами, — в один клубок… Смотришь, сидит какой-нибудь писатель, говорят известный… Или начальник какой-нибудь — важный, солидный, все к нему с почтением, голова откинута, волосы седые… А рядом с ним кто? Вор, да еще какой вор! Но жена у вора — балерина, ближайший друг — скрипач-лауреат или реставратор икон, дети учатся в английской школе, отдыхать он ездит на Балатон… А на другом конце стола — тоже их человек, тихий, скромный, незаметный, улыбается, ручки дамам целует, но он-то и есть страшнее всех! Он-то и есть последняя инстанция… И все это, Саша, я прошла. Все знаю и всех знаю… Слава Богу, ноги унесла подобру-поздорову, а могло бы ведь и всякое быть.
Читать дальше