— Нет, вы подумайте… Мишигенер, цудрейтер! — до самой своей смерти ворчала на кухне себе под нос Дора Григорьевна. — Зачем ему МОПР? Кто такой МОПР, чтобы у меня за него болела голова? Дали моему идиёту в первый раз хлебные карточки, пошел он — полный рот революции! — в булочную, а у него их тут же и сперли. Целый месяц мы жили без карточек. Потом опять ему дали карточки, и опять полон рот революции, и опять их у него в тот же день и сперли. Ну, а когда дали в третий раз — и в третий раз сперли — тут уж он утих! Никакой революции. Слава Богу, родные помогли, а то бы нам хана… Ах, золотко, наверное, ты и не понимаешь, что такое жить без карточек. И не дай Бог тебе когда-нибудь понять…
Я не перечил ей — зачем? Но сам-то я уже очень даже знал, что такое жить без карточек. И у меня тоже, когда мне было лет семь, выкрали их раз в булочной на Петровке, к которой мы были прикреплены. Больше с тех пор мать меня одного за хлебом не посылала…
Или другая коммунальная квартира в моей жизни — в старинном, восемнадцатого еще века особняке на Пятницкой. Каким-то чудом последняя хозяйка этого особняка пережила революцию и тихо-мирно доживала свой век в маленькой комнатушке при кухне, где когда-то, наверное, ютились ее кухарка либо ее горничная. Это была величественная седая старуха с прямой спиной, с гордо откинутой, тщательно уложенной головой, и говорила она басом.
— Мэри Оттовна! — спрашивала ее иной раз на кухне какая-нибудь соседка, в конец замороченная стиркой, готовкой, уборкой мест общего пользования, да еще и этим проклятым керогазом, который только мигал, чадил и никак не хотел гореть. — У вас есть спички?
— Милочка, — неизменно отвечала она, поджав губы. — У меня все есть. Все! Кроме молодости и красоты.
А самое, пожалуй, светлое, что осталось у меня в памяти от коммунальной жизни — это моя (собственная!) семиметровая комнатенка в большом сером доме в Нижне-Кисельном переулке, на первом этаже, с окнами, выходившими во двор, прямо на угольную кучу рядом с котельной. О, по тем временам я был Крез, истинное слово — Крез!
Сколько ж народу, бывало, набивалось ко мне туда, на эти семь метров — веселые, шумные, бесцеремонные мои студенческие друзья и их подруги, и дымили «Дукатом» до посинения, и пили какой-то немыслимый портвейн «777», или «Доляр», или «Розовый», и галдели, и спорили, и ночевали в две-три пары здесь же, прямо на полу, на брошенных под себя курточках или, если зимой, то на потрепанных своих пальтишках и шубейках на рыбьем меху.
Одно только отравляло мне тогда жизнь: сосед-милиционер. Угрюмый, никогда не улыбавшийся и даже не здоровавшийся, он, конечно, от души ненавидел и меня, и всю эту «богему», чуть ли не каждый вечер набивавшуюся ко мне. До того ненавидел, что однажды даже написал ректору университета: дескать, уймите своего студента, жизни от него порядочным людям нет никакой. Тогда такими вещами не шутили, и мне определенно пришлось бы в конце концов плохо, если бы…
Если бы однажды ночью я не проснулся от какого-то, как мне показалось, странного запаха. Не понимая, в чем дело, я вышел в коридор, прошел на кухню… Ба! Так вот оно что! На кухне перед плитой стоял мой милиционер и варил самогон. Причем варил самым примитивным, варварским способом: на плите стояла большая кастрюля с брагой, в нее была вставлена другая, поменьше, а сверху все сооружение прикрывал тазик с холодной водой, со дна которого и стекало вниз, в маленькую кастрюлю, капля по капле это дьявольское зелье. Посмотрели мы молча друг на друга, поднес он мне тут же стакан еще теплого первача, и с тех пор мы с ним жили душа в душу — ни он ни в чем не мешал мне, ни я ему.
Вот сюда-то, в эту мою «берлогу» и явилось однажды весной, в шесть утра, одно милое восемнадцатилетнее существо. Вошла, поставила большую спортивную сумку у порога и сказала: «Отсюда я больше никуда не уйду…»
Что ж! Если и были мы за четыре с лишним года жизни с ней когда-либо счастливы, так это те первые года полтора, что мы прожили не во дворцах и не на разных госдачах, а именно там, на моих семи квадратных метрах, не завися ни от кого. Там, кстати говоря, и свадьба наша была: человек восемь-десять, с гитарой, с шампанским, с пальбой из ракетницы в форточку вверх, в ночное московское небо, нависшее над колодцем двора…
Нет, я, конечно, все понимаю, и эти клочки из моей жизни — вовсе не панегирик коммунальной квартире как способу жить. Слава те, Господи, что она уходит постепенно в прошлое и чем быстрее уйдет, тем будет лучше для всех. Я только с грустью ощущаю, что жизнь трех наших послереволюционных поколений нельзя ни представить себе, ни описать без этого стойкого, ни на что не похожего запаха коммунальной квартиры, который люди моего возраста даже с закрытыми глазами никогда не спутают ни с чем. Но как опишешь запах? По-моему, это не удалось еще никому. И, надо думать, не удастся никогда.
Читать дальше