Там оказался, к примеру, его однокашник по теоретической школе Максимов, прелестный человек, которого Бровман не застал, но о котором не слыхивал ничего плохого – вообще ничего, ни разу. Волчак поначалу, естественно, стал Максимова ломать, – и рассказывали, что это было восхитительное зрелище. Волчак шел на И-5, Максимов – на И-4, оба выполнили положенное, и тут Волчак на Максимова попер. Для начала спикировал прямо на него, тот разозлился, вывернулся, атаковал – и это средь бела дня, во время испытаний, пока другие машины заходили на посадку, шарахались и вынуждены были идти на второй круг! Бровмана там не было, а как бы ему хотелось там быть и как представлял он этот день – в конце марта бывают такие: мягкая синева, золотистый закат, и понятно, что все уже повернуло на весну, все наблюдает за нами ласково, смотри ты, выжили, опять у нас получилось! И в этом мягком мартовском небе на московской окраине, над талым снегом, бросаются друг на друга двое: стоит рев, визг, один свечой вверх, другой бочку – комендант аэродрома выбежал, орет, да кто ж его слышит! Четверть часа продолжалось это безумие, столкновение казалось неизбежным, но в какой-то момент Волчак пристроился к Максимову, поняв его, может быть, телепатически, и они парой, строго параллельно, проделали петлю Нестерова и павами зашли на посадку. Это было началом единственной, может быть, дружбы в жизни Волчака. Они вышли из машин и пошли докладываться Пуржанскому.
Пуржанский, человек холодный, только что предполагал увидеть их уже, как он это называл, плюшками, но быстро сориентировался.
– Слабо! – сказал он с легкой брезгливостью. – Нет напора, нет нерва. Дозаправиться и повторить, не мешая другим. Высотой не ограничиваю. Проявляйте инициативу, а когда в следующий раз захотите спарринговать, ставьте меня в известность, я буду приветствовать, – добавил он, не удержавшись от трехэтажной тирады. Все трое были приятно ошеломлены.
– Такую жизнь, – сказал Волчак, – я понимаю.
На свежего человека действовало сильно: сажая новичка в самолет, Волчак на трехстах метрах высоты убавлял газ, переходил в пике и носом в землю, в ближайшую деревню, снижался до ста. Если деревня или новичок ему не нравились, то до восьмидесяти. После чего резко задирал нос и лез вверх, а на высоте освобождал управление и требовал повторить. По-настоящему одобрил бы он только того, кто в ответ упал бы до семидесяти, но в возможностях самолета уверен не был. Когда Семаков в двадцать девятом на этом двухмоторном АНТе, пролетев 21 700 км от Москвы до Токио и назад с восемью остановками, приехал к Карпову и увидел такое, он брезгливо сказал: фу, форс. Семаков не оценил новаторства, и в этом воплотились его консервативность, отсталость. Те, кто вчера еще, как говорят цыгане, в ногах попирал Волчака, – кто же не слышал криков вокзальной гадалки, которая, будучи схвачена милиционером, кричит ему с отчаянием: тебя в ногах попираю! – сегодня ему кадили. А вот карьера Семакова стала с этого момента закатываться, сходить на нет, пока не закончилась совсем темно и двусмысленно, и тогда Карпову стало понятно, что про Волчака лучше плохо не говорить. Как-то стало понятно, что на него упал луч славы, и в этом луче он годится на роль символа всех наших побед. Что именно он, а уж никак не Гриневицкий, не Канделаки и подавно не Семаков олицетворяет собою все главные вещи, присущие эпохе. Первое – кто лучше всех, тому все можно. Второе – победителей не судят (а везуч Волчак был фантастически, вплоть до знаменитой посадки на обрыве с бомбами, когда решительно ничто не мешало отбомбиться в Черное море). И третье: если нужен результат, давать его надо не экономией средств, не форсированием наук, не многократной тренировкой, а ЛЮБОЙ ЦЕНОЙ. Поняли? Вот это все Волчак олицетворял, и не сознательно, а так получилось; он идеально совпал с такими требованиями к авиации, сама же авиация изначально совпала с таким духом: она стала кораблем, возглавляющим эскадру, и на носу этого корабля маячила плечистая, скульптурная фигура Волчака. Что он сделал (как Бровман понял тогда и даже не стал записывать)? Он бессознательно начал нажимать именно на эти свои качества – и конечно, летал. Летал изумительно, с этим невозможно спорить. И в каком-то смысле был прав, требуя от щенков на высоте «Повтори!». На тридцатилетие ему подарили тортягу с кремовой надписью «Можем повторить!», но повторить падение на восемьдесят не мог никто.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу