Но это не только сон — в моей жизни и вправду была зеленая лужайка с можжевеловыми зарослями и ивами, склоняющими ветви над речной протокой, на одном берегу и с могилой на другом — могилой, местом низким и сырым, поросшим мягкой кентуккийской травой, аккуратно выщипанной овцами. В изголовье — памятник, небольшой могильный камень, на нем вырезан ангел со сложенными крыльями и выбита надпись: Рени, а рядом даты: 1820–1844.
Я — маленькая девочка, и я играю здесь с куклами и кукольной посудой. Здесь хорошо играть: вода журчит и поблескивает в кружевной тени, а в ветвях мелькает пересмешник, вновь и вновь мелодично и печально выкликая свое имя.
Здесь похоронена моя мать, это ее могила.
Порою место, что видится мне в воображении, сон, где все дышит свободой, радостью и легкостью, и лужайка реальная сливаются. Непостижимо, как такое возможно, если место воображаемое — это начало, а место реальное, которое запомнилось мне в действительности, это могила — знак и символ конца; если первое говорит о легкости и свободе, а второе — о скованности, неподвижности? И тем не менее это так: образы эти в моем сердце со счастливой легкостью соединяются воедино.
Я вижу себя ребенком, вижу, как, оторвавшись от игры, ложусь на могильную траву и, лежа на спине, вглядываюсь туда, где за ветвями простирается небо. И мне кажется тогда, что чьи-то руки с нежностью и любовью обнимают меня. Лица же моей матери я не помню.
Из этого эпизода, действительного или воображаемого мною, можно заключить, что меня, девочку, потерявшую мать, никто не любил. Это не так. Меня любили и очень баловали. Правильно будет даже сказать — портили. Тетушка Сьюки, моя чернокожая нянька, портила меня, потому что очень любила. Ведь женщины, подобные тетушке Сьюки, не мыслят жизни без любви к какому-нибудь слабому и маленькому существу. С покорностью и печальной иронией относятся они к тому, что, как им отлично известно, существо это потом вырастет и отдалится от них, уйдет, безразличное и презрительно-снисходительное даже в самой любви к ним. И отец тоже меня баловал.
Моего отца звали Арон Пендлтон Старр. Он был сыном Родни Старра, приехавшего в Кентукки в 1790-х годах вместе с имуществом, говорившим о достатке и высоком положении — серебром и фарфором, полотном и дамастом и портретами в облупленных золотых рамах. Было бы неверно преувеличивать роскошь всех этих вещей. Серебряный чайник был залатан, постельное белье — аккуратно заштопано, фамильное сходство на портретах, не слишком хорошо переданное живописцем, возмещалось дотошной скрупулезностью в изображении алых мундиров, нежной белизны кружев и блеска бриллиантов, вызывавших легкое сомнение в их подлинности.
С тех пор в Луизиане довелось мне видеть вещи и пошикарнее, ибо там богатство приобрело размах, который виргинцы былых времен, вроде моего отца, сочли бы вульгарностью, как считается вульгарностью чрезмерная суетливая деловитость. Но тогда, в шестилетнем возрасте, ограниченному моему воображению все это представлялось пределом роскоши.
Дом к югу от Лексингтона и возле Данвилла, построенный еще Родни Старром, был кирпичным, двухэтажным, с двумя трубами по краям и портиком с колоннами. По форме он напоминал перевернутую букву «L» и ни высотой, ни особой внушительностью не отличался. Возле него, однако, росли большие, красивые деревья, потому что деревья хорошо растут в этой части Кентукки, и деревья у дома были очень старыми, сохранившимися с тех времен, когда белые поселенцы еще не пришли сюда из-за гор. Воображению моему представляются зеленые купы этих деревьев — характерная примета поместья Старвуд — буки, белые дубы и клены, тюльпанные деревья, освещенные солнцем, зеленые сплетения ветвей, террасы и ярусы и тенистые укромные уголки в кущах. На вершинах листочки трепещут от дуновения, слишком легкого, чтобы зваться ветром, но достаточного, чтобы приносить прохладу и овевать разгоряченные щеки, а под деревьями залегли синеватые тени, и подстриженная трава, такая зеленая, свежая. А потом, возвращаясь к реальности, я вспоминаю, что усадебный дом давным-давно мог обратиться в прах и пепел, сгореть от небрежения, варварства солдат или удара молнии, деревья — тоже сгореть дотла, пасть под топором лесоруба или сгнить от старости.
Счастливое время, проведенное в усадьбе, прежде чем в девятилетнем возрасте я покинула ее, мне помнится лишь урывками, ибо раннее детство в памяти живет как картины — яркие и странным образом разрозненные.
Читать дальше