Когда оглядываешься назад, то тридцать лет кажутся одним годом; вся суть замысла, связь между замыслом и исполнением — фрагмент, объем, том твердое зерно во времени, размытом забвением. Книга, которую я сейчас пишу, восходит своими истоками почти — а может, и полностью — к тому времени, когда я писал свою первую книгу. Она должна была стать второй. Но тогда у меня было четкое ощущение, что я еще не готов дописать ее до конца. Дважды предпринимавшиеся мною попытки написать историю трех персонажей, в которых ясно угадывались Вальтер, Кларисса и Ульрих, после нескольких сотен страниц окончились ничем. Меня так и тянуло писать, но я не знал, зачем я должен это делать. И после того, как я уже опубликовал "Душевные смуты воспитанника Терлеса", мне удалась книга, читая гранки которой всего два года назад, я испытал истинное наслаждение от точности и живости языка, каким она написана, хотя с трудом удерживался от соблазна и в ней подправить множество сырах мест. В ту пору — я вновь возвращаюсь ко времени, когда я обдумывал (начал обдумывать) предполагаемый второй том — должна была бы возникнуть и новелла "Тонка", которую я в сборнике "Три женщины" немного обкорнал. Прежде чем я написал вторую книгу (обе новеллы "Соединения"), я уже начал работать над третьей — пьесой "Мечтатели". Еще раньше, чем я ее опубликовал, "Три женщины" по материалу были близки к завершению. Я отнюдь не считаю, что такое забегание вперед, такой ранний выбор материала необычен. Наоборот, он мог бы даже быть правилом. Что до меня, то я должен сказать, что это был вовсе не выбор материала, или все же выбор, но в каком–то необычном смысле.
Могу привести два примера. Незадолго до того, как я начал писать "Душевные смуты воспитанника Терлеса", примерно годом раньше, я "подарил" этот материал, то есть все, что в этом небольшом романе является "средой", "реалиями" и "реальностью". В ту пору я свел знакомство с двумя талантливыми сочинителями натуралистического направления, ныне забытыми, поскольку оба скончались в весьма юном возрасте (Фр. Ш. и Ойг. Ш.). Им я рассказал все, чему был свидетелем (впрочем, главные события происходили иначе, чем я их позже изобразил), и предложил им делать с этим материалом все, что им вздумается. Сам я в то время мучился сомнениями; я не знал, чего хочу, знал лишь, чего не хочу, а это "не хочу" включало приблизительно все, что в то время считалось долгом писателя. И когда год спустя я сам вернулся к этому материалу, то буквально лишь от скуки. Мне было двадцать два года, несмотря на молодость я уже стал инженером и испытывал отвращение к своей профессии. Каждый вечер, примерно в половине девятого, ко мне приходила подружка, а с работы я возвращался уже в шесть часов. Штутгарт, где все это происходило, был мне чужд и недружествен, я хотел бросить свою профессию и заняться изучением философии (что вскоре и сделал); я пренебрегал служебными обязанностями, штудировал философские труды и в рабочее время, и вечерами, а придя в полное изнеможение, начинал томиться от скуки. Вот как получилось, что я взялся за перо, а под рукой оказался почти готовый материал к роману "Душевные смуты воспитанника Терлеса". Этот роман и его, как тогда сочли, аморальная трактовка темы, вызвали известный интерес, и я приобрел репутацию "занимательного рассказчика". Разумеется, писателю нужно уметь строить сюжет, если уж претендуешь на признание за тобой права не ставить его своей целью, а я и впрямь сносно с этим справляюсь. Но и поныне сюжет в моих книгах играет для меня второстепенную роль. И уже в ту пору главным было нечто другое.
Второй пример, где это проявляется прямо–таки анекдотическим образом, это мое главное произведение "Мечтатели", которое несчастья преследовали на каждом шагу и которое я и ныне все еще с некоторой опаской именую пьесой. О ней я ниже еще скажу. Своеобразие этой пьесы, которое я уже здесь хочу подчеркнуть, состоит в том, что она настолько несценична, что мне следовало бы вообще не предназначать ее для театра. Но в то же время она казалась столь непохожей на обычный литературный вымысел, что я понял: вероятно, в театре тоже спектакль — это нечто, не слишком тесно связанное с первоначальным замыслом: в этой пьесе чуть ли не каждое слово стояло там, где и теперь стоит, несмотря на то, что она претерпела три редакции, имела три различных сюжета, три сценария и три круга действующих лиц, короче говоря: с точки зрения театра — три совершенно разных варианта в сущности одной и той же пьесы, прежде чем я остановился на одном. Третий пример "Созревание любви".
Читать дальше