Я не сразу ответил, потому что все еще не пришел в себя — от выпивки, которая жутко драла горло. Грегор засомневался, что я по-прежнему сочиняю стихи.
— Тогда в них была нужда, я понимаю, — он отхлебнул тоже, но слезы не выступили у него на глазах, — а потом у тебя это прошло, так?
— Работы было слишком много, — признался я. Смешно, меня, седого уже человека, расспрашивают, точно мальчишку.
Прежде чем снова взяться за посох, он доверчиво взглянул на меня.
— Знаешь, тогда я в это верил, — едва заметно улыбнулся он. — Мне казалось, ты должен этим заниматься. Кто-то же ведь должен рассказать о нас, о том, что с нами было. Я не слышал, чтобы кто-нибудь взялся написать об этом. Ждал, что услышу о тебе. Складно ведь получалось. Правильные слова были. Да, мы здесь понимали, что нельзя позволить согнуть себя в бараний рог. И не дались. Ну, а потом ни одна живая душа и не вспомнила про нас. И ты тоже. — И, словно эхо, повторил: —И ты тоже.
От ходьбы лицо мое раскраснелось и пылало.
— Не решался я. Боялся, что плохо получится. Или недостаточно хорошо. Раздумывал. Не то чтобы совсем забыл или забросил. Этого не было. Но каждый день что-то мешало. Вы ведь знаете, дядя Грегор, как это бывает…
Мне было трудно говорить, потому что как-то так получалось, будто я оправдываюсь. Ищу объяснений. А это была всего лишь слабость.
— Знаю, мальчик мой. А честно говоря, нет. Если уж я чего-то захочу, то обязательно сделаю.
Я смотрел себе под ноги.
Он ускорил шаг. Я радовался, видя перед собой его широкую и надежную спину. Как будто у меня самого не было такой. Как будто я не мог быть таким, как он. Хотя больше всего я был задет, когда жена сказала, что у меня крепкие локти и руки растут из плеч, не знаешь, какое из них шире другого. Что, мол, расталкиваю всех направо и налево. Все преграды сношу на своем пути.
— Где-то там, — показал он спустя немало времени, когда к полудню мы достигли продуваемой всеми ветрами вершины, — найдем как-нибудь.
Здесь, наверху, время как будто не оставило следов. Я вспомнил, как нес Даницу прочь от этого места в безумной надежде успеть к врачу. Грегор меня поторапливал. Скорее всего, он знал, что нет никакой надежды. Если бы я не сбился с дороги, может быть, и успели бы. Нет. Вряд ли. До долины было так далеко, что она все равно истекла бы кровью, даже если бы кровь просто капала, а не лилась струей, как тогда.
— Я тебя едва сумел образумить, — вспоминал мой проводник. — Ты, наверное, не помнишь, совсем голову потерял. Не мог понять, как это получилось. Прояви я тогда твердость, этого бы не случилось. И ты, ты тоже был не слишком расторопен. Она нас обоих перехитрила. Всех, сколько нас было, провела. Смелее нас всех оказалась. Ну, снявши голову, по волосам не плачут. — И Грегор покачал головой. — Всех нас обставила, знаешь. Она была храбрее нас, а мы — нам и в голову не пришло, что она может бояться. Просто она нас хотела спасти.
Я молчал, и он продолжил:
— А этого не нужно было делать. Тогда все уже было кончено. Так или иначе, им ничего бы не помогло. Но она была девушкой, сердце которой горело от любви. Не думала она.
В этом слышался упрек. Меня это задело. Он нашел больное место и безжалостно упирал на него. К чему? Какого черта! Как будто до сих пор винил и не прощал меня. Так ведь и я не забыл. Всю жизнь ношу эту боль. Из-за меня она выскочила на порог. Иначе бы она этого не сделала. А если все не так? Если она чувствовала себя ответственной за всех нас, хотела всех отправить в долину живыми и здоровыми? Все-таки конец войны был. Ведь на следующий день после победы люди не умирают. Не имеют права.
— Слишком она была заботлива, — промолвил я в свою защиту. — О всех нас. Ведь, в конце концов, она отвечала за нас, мы были на ее совести.
Ветер отнес слова Грегора. Похоже, у него было свое мнение и старая рана еще не затянулась. Подавленный, я следовал за ним. Так мне не найти успокоения. Старик бередит старые раны, которые и без того время от времени напоминают о себе. Порой они саднили. Но это только иногда.
«Но только иногда. Просто они не залечены до конца, мой дорогой, — сказал я себе, от усталости откидываясь в ложбинку между двумя выступами скалы, — из-за множества упреков я старался не думать о том, что давным-давно не считалось моей виной, что ж, мне остается только рвать на себе одежду и посыпать голову пеплом. В самом деле, сколько раз… Нет, не буду об этом думать, — противоречил я сам себе, — да разве мне не жаль ее было, даже и сейчас, в эту минуту, чего бы я не отдал, только бы этого не случилось! Приходишь поклониться могиле, а на тебя набрасываются с обвинениями, а ты сам себя уже достаточно наказал, но что толку, так ведь ничто не могло ее спасти, слишком неожиданно это случилось, мало времени у нас было, чтобы сделать все как следует, чтобы подумать хорошенько. Но никто не сможет меня упрекнуть, что я чего-то не сделал; все эти годы я искренне хотел приехать сюда, побыть наедине со своими воспоминаниями, я даже решил, что здесь, на этом месте, я окончательно разберусь со своей жизнью и подведу черту; никто не может упрекнуть меня в злом умысле, я чист передо всеми, иначе как я вообще мог идти по дорогам тех лет; сколько их — тех, для кого прошлое еще что-то значит, у многих ничего святого не осталось, а я, я…» Меня все дальше увлекал закрутившийся во мне водоворот мыслей и чувств, я остановился. Кажется, нет смысла выгораживать себя. «Пока ты сам спокойно, без развевающихся знамен, без украшенных золотом стягов не сыщешь свою дорогу, такую длинную, парень, — признался я себе, — то можешь и дальше играть с собой в прятки, лить крокодиловы слезы. Сажать лиственницы на могилы. Зажигать свечи. Оправдываться, что не успеваешь. Да, хватит, в самом-то деле, тебе самому пользы от этого не больше, чем твоей канарейке. Не говоря уже о ком другом. Пусть хоть одна твоя слеза упадет, но искренне, от всего сердца. Может быть, она поможет залечить незаживающие раны или вылечит болезни, о которых ты, скорее всего, и не подозреваешь».
Читать дальше