– Патриархальный рай. Единение рабов и хозяев, мир, покой и благорастворение воздухов…
– Лев Дмитриевич из тех людей, – сказала Фрина, – которые убеждены, что Россия одним боком граничит с Богом, другим – с адом, а потому порядок в ней важнее прогресса.
– Это наше прошлое или будущее?
Фрина усмехнулась.
Михаил Сергеевич Мингалев, молодой врач, который навещал ее по утрам, не принадлежал к прислуге. Жил он где-то неподалеку, приезжал в поместье через десять минут после вызова на «Ягуаре», был холоден, сдержан и благоухал дорогим парфюмом. К нам он являлся в сопровождении хозяина.
Пока доктор осматривал Фрину, мы выкуривали по сигарете за столиком у террасы.
Я не знал, о чем разговаривать со стариком, предоставляя инициативу ему.
– Почему литература, писательство? – спросил он однажды. – Понимаю, что профессия выбрала вас, но почему вы откликнулись? Вас привлекает роль героя?
– Героя?
– Иногда складывается впечатление, что художники, писатели, музыканты только тем и занимаются, что «борются», «противостоят», «ломают стереотипы», «свергают с пьедестала», «гибнут в неравной борьбе»…
– Мне кажется, что в этой героизации есть что-то жалкое… словно всем этим людям за себя стыдно…
– То есть, по-вашему, профессия как профессия?
– Ну да, – сказал я, – как у сантехника, починяющего унитазы, или у Бога, заставляющего солнце каждое утро вставать на востоке, а вечером – садиться где надо. Мне близка мысль Камю, который писал, что художник служит не тем, кто делает историю, а только тем, кто историю претерпевает… какой же тут героизм? Скорее – святость…
– Лихо. – Топоров усмехнулся. – Наверное, вы правы. Никто не хочет думать. Очень много говорят и думают о мысли, но не мыслят…
– Вы о тех, кто причисляет художников к борцам?
– И о них тоже. Но больше о тех, кто сейчас бросился писать о политике…
Я ждал продолжения.
– Политика, Стален Станиславович, – сказал Топоров, тщательно давя окурок в пепельнице, – она самым кошмарным образом не соответствует всему тому, что о ней думают или чем ее считают все эти мыслители, потому что она – воплощенная практика, ничего больше. В этом и ее преимущество, и ее трагедия… а политики давно перестали быть врачами, превратившись в фармацевтов…
Но развить свою мысль Топоров не успел – в дверях появился доктор Мингалев.
По вечерам Топоров приходил по делу – с рукописью мемуаров, и тогда компанию мне составлял Брат Глагол.
Голос у него был завораживающим. Он говорил быстро, с паузами в нужных местах, то бубнил, то вдруг срывался на крик, то переходил на шепот, как какой-нибудь третьесортный актеришка, но все это ничуть не мешало слушателю, почти сразу подпадавшему под чары этого шарлатана. Может быть, потому, что даже о чепухе он говорил с такой страстью, будто речь шла о чем-то чрезвычайно важном, глубоко пережитом и выношенном. Да и горящие глаза – это тоже про него. Он не сводил взгляда с собеседника, пытаясь его загипнотизировать, и вообще было в его облике, в его телодвижениях что-то такое, что проникало в меня помимо слов, привлекало, притягивало, как медведя – тухлятина.
Ну и потом, не так уж часто я встречал людей, готовых часами говорить не о ценах на мясо, пьянстве Ельцина или райской жизни на Западе, а о Боге и дьяволе, о судьбе и тайнах бытия. Наверное, я был для него легкой добычей.
Нигилизм всех сортов и оттенков продавался тогда на каждом углу, и меня в самом деле интересовало, во что же верит этот странный тип.
Но когда он заговорил о темном Христе, о Христе-во-тьме, я насторожился.
– Мне казалось, что христианство – это свет, ясность, – сказал я. – Ну и вообще, бог, дивный лишь во мраке, мне не мил. Это, кажется, у Еврипида…
– Христианство мертво, – сказал он. – Оно еле-еле тащится, сгибаясь под тяжестью скарба духовного и материального, накопленного за два тысячелетия, с которым оно не хочет и не может расстаться. Оно живет ритуалами. Оно напоминает человека, кричащего что-то, цепляясь за льдину, которая стремительно несется к ревущему водопаду, но его никто не слышит. С этим христианством умер этот Христос, их Христос. Но мой – не умер, Он готов к воскресению, Он бродит и поднимается, как тесто в квашне, и я чую его запах. Но пока Он сам – тьма. Тьма больная, исстрадавшаяся, может быть, страшная, но живая, готовая до предела сгуститься, сжаться и вспыхнуть новыми звездами, и тогда из этой тьмы выйдет новый Христос, воскресший, может быть, уродливый, кривой, горбатый, на костылях, воняющий дерьмом, и именно за ним потекут люди, жаждущие обновления, света, истины – жизни. Они верят такому Христу – грязному, неумному и на костылях, пьяненькому, с папироской, прилипшей к нижней губе, Христу, который воспламенит историю и заставит ее лететь и петь…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу