– Когда мы впервые заговорили о мемуарах, – сказала Фрина, – он вскипел: «Мне не в чем оправдываться!» Понимаешь? – Сделала паузу. – Например, он не хочет говорить о своем еврейском происхождении. Топоров – это ведь транформация фамилии выкреста. Многим евреям при крещении давали фамилию Христофоров. Христофоров со временем стал Христопоровым, а потом и Топоровым…
Я пожал плечами.
– А остальное я тебе потом покажу…
– Еще один отрубленный палец?
– Увидишь… поедем в Кирпичи, и увидишь…
– И вот что интересно, – сказал я. – Люди, воспитанные в царской России, все эти адвокаты, офицеры, профессора, журналисты, священники, учившиеся в старых университетах, поклонники Толстого, Фета и Чайковского, без видимых терзаний стали палачами, безжалостными людоедами, а их дети и внуки, выросшие в новой среде, в советских университетах, все это спустили на тормозах, а потом и вовсе прикрыли проект СССР. Ирония истории…
– Или la force des choses, – сказала Фрина. – Но если ты про Льва Дмитриевича, то он в университете не учился, уже после Гражданской окончил военную академию, потом еще одну в Германии… человек необыкновенного упорства: при огромной занятости выучил немецкий, английский, французский и, кажется, даже китайский…
– Слушай, если он был революционером, большевиком с дооктябрьским стажем, занимал какие-то важные должности при коммунистах, что ж с ним случилось, а? Со всеми этими людьми – что с ними случилось? Когда у партии не осталось других лозунгов, кроме повышения благосостояния народа, дети и внуки этих пламенных революционеров стали этим народом. Это понятно. Поколение циников и лицемеров. Но он-то! Он же принадлежит к поколению убежденных людей! И вдруг – это поместье, вся эта роскошь…
– Наверное, в какой-то момент он понял, что человек всю жизнь сражается только с одним противником – с неумолимым временем. Прости за пафос, но только ему, времени, мы и бросаем вызов по-настоящему. Если бросаем. В какой-то момент, думаю, это понял и Лев Дмитриевич. – Она помолчала. – Речь идет о наследстве, то есть о преодолении времени. Как он мог остаться? Что мог оставить детям, внукам, правнукам? Имя? Он был человеком-тенью, его мало кто знал. Могущество? Однако власть, могущество у нас не передавались по наследству. Разве что связи, но в эпоху перемен это не очень надежное наследство. А вот если соединить могущество с деньгами, то этот союз может жить вечно. Или хотя бы много-много лет… пришло его время, и он этим воспользовался…
– Победили не белые, а жадные, – вспомнил я ее слова.
– Что ж поделать, история всегда на стороне жадных…
Глава 22,
в которой говорится о зачеркнутом Христе, сладостном небытии секса и преступной леворукости
Рано утром на террасу, опираясь на палочку, выбредала Матреша, закутанная в пуховую шаль. Она садилась за столик в углу, где светило солнце, и долго пила чай, макая в него кусочки сахара. Согревшись, гуляла вокруг пруда, то и дело присаживаясь на скамейки, которые были расставлены на берегу через каждые пятьдесят метров. Обедала в обществе Нинели, следившей за тем, чтобы Матреша не перебарщивала с таблетками. Оживала к вечеру. За ужином выпивала рюмку ликера, немножко играла на пианино, вспоминала, как за нею ухаживал Смоктуновский, и удалялась на прогулку под руку с Братом Глаголом, который по вечерам надевал облегающее платье с двумя рядами мелких серебряных пуговиц от воротника-стойки до самого низа…
Иногда с нею ужинали Василиса, оставшаяся безмужней, бездетной и превратившаяся к старости в мужчину с седыми усиками, и Лилия, не утратившая ни страсти к чтению, ни своей колоннообразности.
Лиля благодаря отцу наконец-то побывала в своей обожаемой Испании, откуда вернулась разочарованной: «Эта хваленая Саграда Фамилиа – иллюстрация к метаморфозам истории: сила вырождается в красоту, потом начинается невроз, часто – невроз своеобразия. Церковь и вера становятся церковью и верой одного человека, несомненно талантливого. К Церкви, к вере это уже не имеет отношения. Сказочное великолепие, в котором нет места для Бога, красота без красоты Христа… Мне кажется, сегодняшний храм веры должен быть специально неказистым, кривым, худым и горбатым, темным и холодным, чтобы «чувству прекрасного» не было в нем места ни пяди. Достоевский написал: «Красота Христа мир спасет», а потом Христа зачеркнул, понадеявшись, видимо, на догадливость людей. Ошибся: все зачеркнули Христа, а красотой стало то, что я чувствую, то есть что угодно, ничто. Что ж, мертвое в искусстве рождается гораздо чаще, чем мы думаем…»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу