Когда вернулась домой, Ивон лежала на зеленом бархатном диване и смотрела шоу про подростков.
— Это мать, — пояснила она, не отрываясь от экрана. — Родила в шестнадцать и отказалась от дочери. Теперь они встретились…
По лицу Ивон катились крупные детские слезы.
Я не понимала, как можно смотреть такую лажу, и невольно думала о приемной матери: до чего ей, наверное, тяжело слушать рукоплескания зрителей и видеть любимую дочь в объятиях незнакомки. Ивон представляла, как двадцать лет спустя появится в жизни своего ребенка, стройная, уверенная в себе, в синем костюме, на каблуках и с идеальной прической. А подросшее чадо бросится ей на шею и все простит. Какие у нее шансы?..
Я села рядом с Ивон и развернула письмо матери.
Дорогая Астрид!
Почему не пишешь? Не смей винить меня в самоубийстве Клэр Ричардс! Эта женщина родилась для передозировки. Я сразу тебе сказала. Поверь мне, ей так лучше.
И, между прочим, я пишу из штрафного изолятора, тюрьмы в тюрьме. Вот что осталось от моего мира — камера два с половиной на два с половиной, которую я делю с Лунарией Ироло, столь же безумной, как и ее имя.
Днем каркают вороны, нестройно и ворчливо, — прекрасная имитация обреченных на адские муки. Разумеется, ни одна способная петь птица и близко к нам не подлетает. Мы совершенно одиноки. Лишь дьявольские вороны да отдаленные крики чаек.
Скрип и хлопанье ворот отдается эхом в голых стенах, катится по цементному полу за двери со смотровыми окнами, где мы скорчилась, замышляя убийство и мечтая о мести. Про меня говорят, что я «за решеткой». Даже в душ нас водят в наручниках. И правильно делают.
Мне нравилась мысль о матери за решеткой, в наручниках. Оттуда она не могла причинить мне вред.
В дверном окне вижу надзирателей за столами в центре корпуса. Хранители нашего покаяния перекусывают пончиками. На поясе важно поблескивают ключи. Они-то и приковали мое внимание. Я загипнотизирована толстыми связками, чувствую на языке их кислый металлический привкус, более желанный, чем мудрость.
Вчера сержант Браун счел, что мои полчаса душа входят в шестьдесят минут, которые я ежедневно могу проводить вне камеры. Помню, как надеялась на его благоразумие. Темнокожий, подтянутый, с правильной речью. Могла бы и догадаться… Не верится, что такой низкий голос исходит из столь тщедушной оболочки. Он фальшив, как проповедник, полон гипертрофированного сознания собственной важности. Цербер нашей бетонной преисподней…
В свое бесконечное свободное время практикую выход в астрал. Под занудный голос Лунарии воспаряю над нарами и лечу над полями на запад вдоль шоссе, пока не покажется город. Касаюсь стеклянной мозаики Центральной библиотеки. Любуюсь блестящими первобытными карпами в прудах «Нью-Отани» — оранжевыми, огненно-красными, серебристыми в крапинку и черными. Поднимаюсь с воздушным потоком и огибаю аккуратные цилиндры «Бонавентуре», вижу, как рикошетят между этажами стеклянные лифты. Помнишь, как мы однажды сидели во вращающемся баре? Ты боялась подходить к окнам, кричала, что тебя высасывает наружу. Пришлось пересесть в центральную кабинку, помнишь? Кстати, боязнь высоты — это недоверие к самому себе: ты не знаешь, прыгнешь или нет.
Я вижу тебя: ты ходишь по улицам, сидишь на заросших сорняками пустырях, где на соцветиях дикой моркови блестят капли дождя. Думаешь, что не переживешь утрату Клэр, этой нюни. Помни, Астрид, есть только одна добродетель, римляне были правы. Вынести можно все. Непосильная боль убивает мгновенно.
Мама.
Я не верила ни единому слову. Давным-давно она рассказывала, что викинги представляли рай как место, где каждый день убиваешь друг друга в жестоком бою и каждую ночь воскресаешь заново. Вечное побоище. Тебя никогда не умертвляют сразу. Как орел, который днем клюет печень, а ночью дает ей отрасти. Только еще забавнее.
Поезда на мосту через реку успокоительно постукивали в ночи железными колесами. Со стороны булочной какой-то парень играл на электрогитаре. Видно, тоже не спалось из-за поездов. Гитара ввинчивала в темноту тоску, искры неопределенного желания, красоты, которая выше утешения или избавления.
На соседней кровати маялась Ивон. Кленовая рама скрипела под ее весом. До родов оставалось целых восемь недель; не представляю, куда еще можно толстеть. Вздутый живот поднимался над простынью, как пологий вулкан, Сент-Хеленс или Попокатепетль накануне извержения. Время двигалось в комнате под музыку мерного перестука колес. Поезд был настолько длинен, что его тушу через ночь тянули три локомотива. Куда едут поезда, мама? Мы там уже бывали?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу