— Если боитесь, можно окошечко завесить.
— Да тут все стены в щелях, домик светится, точно елочная игрушка.
— Белой ночью не видно. Вот темной он бы светился. В августе мы придем сюда ощупью впотьмах.
— До августа, — сказал он, — мы расстанемся навеки.
— Вы думаете, мы поссоримся? Я вам надоем? Или вы мне?
— Просто у меня кончится отпуск.
— Николай Федорович, — сказала она, закидывая ему руки на плечи так ловко и непринужденно, словно делала это не в первый раз, — говорит, что вы тут будете жить всегда.
— Больше его слушайте, не то еще скажет.
Лара улыбалась, на ее влажных красивых зубах мелькали блики. Она стояла лицом к окну, он спиной, она поднялась на цыпочки, потянувшись к его губам, и вскрикнула.
— Ой, Николай Федорович идет в нашу сторону! Он оглянулся.
— Сюда идет, как пить дать, керосиновую лампу тащит, под нос бурчит, начал репетировать. Выскакивай в дверь, — он перешел на «ты», наконец, — быстро за угол, присела и сиди как мышь, я его отвлеку.
Свечи он прихлопнул ладонью и оторвал от доски.
— Я вас тут не оставлю. Прятаться, так вместе.
Рассуждать было некогда.
Они выскочили и затаились, опустившись на песок у стены, как он в прошлый раз.
Сиена повторялась. Fiodoroff зажег керосиновую лампу, засветились в хижине щели, они приникли к щелям, затаив дыхание. Ларе казалось — слышен, слышен в лачуге стук ее сердца!
— Свидание хотя и состоялось, но... — шепнул он ей в розовое ушко, напоминавшее черноморскую ракушку.
Она закрыла ему ладонью рот, он поцеловал ее розовую, чуть влажную ладошку, она отдернула руку, прижала палец к губам.
Встав перед зеркалом, поставив керосиновую лампу на узенький самодельный подзеркальник, Николай Федорович приосанился и выпрямился. Выражение лица его было необычайно серьезно, он репетировал роль очень значительного персонажа. Правда, нелепая прическа, торчащий на темени клок волос, старые, перевязанные ниткой очки, птичий заостренный нос контрастировали с мысленными котурнами, на кои Fiodoroff взгромоздился, наличествовала путаница в амплуа, как если бы герой-любовник внезапно приболел, а режиссер, вместо того чтобы отменить спектакль, премьеру, заменил героя комическим стариком. Лев Гурыч Синичкин в роли Антония на сцене провинциального театра.
Но лампа, керосиновая лампа на роли рампы, вносила свою лепту, гримируя лицо актера глубокими тенями, деформируя черты, подчеркивая морщины, высвечивая небритый подбородок, наполняя пространство маленькой неказистой комнатушки вселенскими марианскими провалами тьмы; благодаря лампе репетирующий без суфлера человек не был смешон; скорее, нелеп и страшен, исполнен петушиного величия тайного безумца.
Поглядывая в зеркало, водевильный персонаж принимал разные позы, сгодившиеся бы герою, то выставлял ногу вперед, то выпрямлялся, являя весьма карикатурную выправку. Наконец увиденное в зеркале устроило его вполне, и он начал кланяться, косясь на изображение свое.
Сперва он едва кивал головою; поклонов было три, — артист кланялся двери, непосредственно зеркалу и маленькому пыльному окну. Не удовлетворенный достигнутым, он попытался поклониться в пояс; Лара зажала рот ладонью, чтобы не прыснуть. Fiodoroff, явно недовольный собственной пластикой, нахмурился и стал кланяться в третий раз, избрав нечто среднее между кивком юнкера, приглашающего на вальс смолянку, и приветствием крепостного. Полупоклоны показались ему приемлемыми. Он перешел к тексту.
— Мне неуместно было бы обратиться к присутствующим: «Дамы и господа!» — начал очередной монолог Николай Федорович. — То, о чем идет речь, не предполагает наличия господ и не разбирается, дама перед ним, баба, дитя, гений или последний забулдыга. Оно не ведает различии между людьми, ни возрастных, ни сословных, ни нравственных, мы перед ним воистину равны, это единственное равенство, существующее на свете. Речь идет о Смерти, о небытие.
Кстати, и наше отношение к небытию, если мы принадлежим к более или менее нормальным человеческим особям, тоже глубоко однородное, мы проявляем абсолютное единодушие и только перед лицом Смерти представляем собой истинное братство.
Живущий человек связан с миром множеством уз, незримых нитей родства, обязанностей, любви, долга, пристрастий, привычек, органолептических проекций — от чувства голода до траектории взгляда, и только мертвый мог бы узнать истинную свободу, если бы был способен понять, что — узнал, классифицировать понятие, обозначить словом.
Читать дальше