– Если вы имеете в виду катафалк, – обрадовался инспектор возможности продемонстрировать дону Меркурио свое умение изысканно выражаться, – то можете сказать кучеру, что в данный момент мы не нуждаемся в его услугах.
– Верно сказано. На кладбище, в настоящую могилу, ведь это христианский дом.
Смотрительница говорила так близко от лица инспектора, что обильно забрызгала его слюной.
– А вы, сеньора, – ликующий, спокойный, почти пьяный от собственной значимости и уверенности в себе инспектор вытер подбородок платком и пристально посмотрел смотрительнице в глаза, – сделайте одолжение – оставьте меня наедине с этими господами.
– Тайное совещание, – усмехнулся секретарь с видом остряка из сарсуэлы [2].
Хулиан проводил смотрительницу и Мурсьяно и сразу же вернулся, неся фонарь. Когда он неожиданно осветил лицо дона Меркурио, оно опять показалось ему гораздо старше, чем несколько часов назад, и это привело Хулиана к мысли, что врачу известно намного больше, чем он показывает: он заметил в доне Меркурио несвойственную ему подавленность – словно ослабление его железной воли и нежелание больше сопротивляться смерти. «Он знает, кто она, и никому этого не скажет, он знал ее живой, когда они оба были молоды». Но эта мысль пугала Хулиана, заставляя осознавать, насколько стар дон Меркурио и какие бездны знания и ужаса хранит в своей памяти, три четверти века ежедневно находясь рядом с болезнью, болью, горем, агонией, пережив несколько войн и присутствовав при рождении, а потом старении и смерти стольких мужчин и женщин, уже окончивших свое существование: фиолетовые личики, искаженные плачем в окровавленных внутренностях женщин, кричащих с раздвинутыми коленями, неподвижные лица, придавленные смертью к подушке, хранящей запах пота, ужаса и уже бесполезных лекарств. Хулиан подумал, что для дона Меркурио живые и мертвые – лишь похожие друг на друга тени, призраки молодости, красоты и силы, незаметно разлагавшиеся и подстерегаемые страданием: несомненно, и он сам, Хулиан, и судебный врач, и инспектор, и секретарь суда были более чужими для дона Меркурио, чем эта женщина, умершая семьдесят лет назад, а нынешнее время казалось ему миражом или театром теней, отбрасываемых фонарем или керосиновой лампой, будущим, таким далеким от его молодости, что он при всем желании не мог воспринимать его как реальную действительность.
Такими увидел их Рамиро Портретист, усердный полицейский фотограф: пять теней, застывших перед нишей, освещенной снизу керосиновой лампой, – менее реальные и стойкие в его воображении, чем лицо и взгляд той женщины, чью посмертную фотографию он показал майору Галасу более тридцати лет спустя, будто в подтверждение того, что не выдумал всю эту историю о замурованной женщине. По словам Рамиро, его известили, как и всегда в случае обнаружения трупа – поскольку он фотографировал как живых, так и мертвых, – он положил камеру на седло своего немецкого мотоцикла, знаками велел глухонемому помощнику сесть в коляску, взяв в руки штатив, надел авиаторские очки и выехал по направлению к Дому с башнями; когда же его провели в подвал и он деловито спросил, где находится мертвый, то услышал неприятный голос секретаря Мединильи:
– Это не мертвый, а труп в состоянии мумификации.
«Не может быть, что это мумия», – подумал Рамиро Портретист, вглядываясь в ее лицо, пока его помощник раскладывал штатив и устанавливал в нужных местах электрические лампы для вспышки: это была очень молодая, хотя и несколько старомодная, девушка.
– Посмотрите на нее, – сказал он майору Галасу, держа Фотографию дрожащими стариковскими руками, – очень спокойная и красивая, с широкими скулами и открытыми глазами, с косами, уложенными короной на голове, и локонами. – Рамиро даже показалось, что на ее щеках был легкий румянец, как на подкрашенных вручную портретах, а мертвые глаз смотрели на него так, как никогда не глядели реальные женщины, не замечавшие его. – Женщины не обращают внимания на фотографа, – объяснил он, – а думают лишь о мужчине, которому пошлют свою фотографию с изысканной, нежной или страстной надписью.
Рамиро пристально вгляделся в ее лицо и мысленно назвал его свежим и круглым, потому что эти два определения прочитал в одном романе, а потом робко и почтительно скользнул глазами по шее, казавшейся сделанной из воска, и заметил медальон с образком, который, как ему на секунду показалось, вздымался едва уловимым дыханием. Рамиро был единственным, кто осмелился взять медальон пальцами, стараясь, чтобы другие этого не заметили; перевернув его, фотограф увидел, что на обратной стороне была не религиозная гравюра, а фотография молодого мужчины, с усиками и эспаньолкой, как у Густаво Адольфо Беккера, сказал он майору Галасу. Там, где у начала груди край выреза слегка оттопыривался, он увидел кончик, как ему показалось, сложенного несколько раз листка бумаги. Он отступил назад, по-прежнему глядя в эти присыпанные пылью глаза, будто сделанные из бледно-голубого стекла и пристально смотревшие на него, поправил лампы, жестикулируя почти так же быстро, что и его помощник, и таким образом безмолвно переговариваясь с ним. Потом Рамиро спрятал голову под закрывавшим камеру черным плюшем, став похожим на горбатого дона Меркурио, и, собираясь уже нажать резиновую кнопку фотоаппарата, увидел перевернутое изображение мертвой девушки и почувствовал, что сам тоже перевернулся вниз головой, отчаянно желая, чтобы вспышка магния, сверкнув в ее глазах, вернула ей жизнь, по крайней мере на десятые доли секунды, пока не погаснет.
Читать дальше