И сквозь возбуждение, вызванное зрелищем порта, сквозь желание рисовать и фиксировать – пугливая, робкая мысль. А где же здесь, среди громогласной техники, свистящего, нацеленного оружия, где же здесь его сын, его Петя? Его нежное, с тонким румянцем лицо. Удивленно-восхищенные брови. Доверчивые, ждущие доброго слова глаза. Где его сын?
Он шел, озираясь, словно ожидал встретить сына. Автоматчик в зеленой панаме у полосатой трубы шлагбаума посмотрел на его чемодан и этюдник.
Шагнул в сумрачное дощатое помещение и оказался в зале ожидания с рядами откидных стульев. Здесь сидели солдаты, молчаливые, в чистой, наглаженной форме, в твердых фуражках с нарядно блестящими козырьками, с эмалированными нагрудными знаками. У многих светились кружки медалей. Их лица, молодые, серьезные, были полны сосредоточенного терпеливого ожидания. На коленях лежали одинаковые черные «кейсы». Двое открыли «кейсы», и Веретенов увидел внутри одинаковые, уложенные в целлофан джинсы. Подумал: должно быть, во всех лежащих на коленях «кейсах» хранятся одинаковые джинсы. И эта одинаковость подчеркивала общее для них состояние – спокойного сосредоточенного ожидания.
В глубине у окошечка толпились люди. Заглядывали в прорезь, откуда слышались голоса, позывные:
– Алло!.. Алло!.. Дай мне «Факел»!.. Дежурного!..
Веретенов заметил склонившегося к окошечку полковника. За ним, очень бледный, стоял капитан, а рядом – солдат в полевой форме, держа у ног просаленный брезентовый чехол с контурами оружия.
Веретенов ждал, что его окликнут. Но никто не окликал. Только слышались упорные позывные:
– Алло!.. Дайте мне «Факел»!.. Дежурного!..
Веретенов сел в уголке, принялся разглядывать солдат.
Он заметил вторую группу, сидевшую поодаль от первой. В панамах, в бледно-зеленой застиранной и линялой униформе, без значков и медалей, опоясанные подсумками. У ног – большие, туго набитые рюкзаки, к которым приторочены скатки, стальные каски, прислонены автоматы, два ручных пулемета, цилиндрические, похожие на пеналы футляры с неизвестным Веретенову оружием. Среди этой группы был старший, невысокий, гибкий, в легких кроссовках, панаме, похожий на спортсмена, на тренера. Вставал, подходил к солдатам. Что-то им говорил, что-то на них поправлял – какой-нибудь ремешок или пряжку. Они выглядели альпинистами, собравшимися в горы, в те, розовато мерцающие сквозь открытый дверной проем.
Веретенов понимал: две эти группы солдат – с мешками и «кейсами» – были устремлены в разные стороны. Те, нарядные, по-видимому, отслужившие службу, стремились домой, за хребты, исполненные последнего терпеливого ожидания, еще сохраняющего в них солдат, еще привязывающего к ревущей военной действительности. Но их мысли уже были не здесь. Торопились одолеть хребты, оказаться в родных пространствах, растаять в этих пространствах, раствориться в огромных городах и толпах, в утренних деревенских туманах, в объятиях родных и милых.
Другие, с рюкзаками, с оружием, продолжали свой труд и поход. Свое тяжкое военное дело, требующее от них величайшей экономии сил. Неподвижные, почти дремлющие, они укрыли в груди под ремнями, под сумками малую горячую точку, ту, что в секунду опасности превратится в жаркий взрыв, вырвет в их душах весь запас силы и смелости.
Веретенов чувствовал два этих вектора. Пытался их осознать. Вновь испытывал желание достать альбом, зафиксировать эти силы и сущности.
Среди полутьмы, поводя глазами, он вдруг скользнул, пролетел и снова вернулся к лицу. Молодому, красивому, очень спокойному. Быть может, это спокойствие, чрезмерное, не свойственное юности, поразило Веретенова в первый момент. А уж потом разглядел белые под фуражкой виски. Не белесые, не русые, а седые. И эта седина в сочетании с молодым румяным лицом, утонченным и нежным сквозь загар, сквозь оставленные ветром насечки, поразила Веретенова. Он всматривался в солдата, стремился его разглядеть. Мысленно делал портрет. Солдат снял фуражку, поправляя на ней ремешок, и его голова с короткой солдатской стрижкой забелела ровной сединой, оделась нестерпимым сиянием. Зрелище седого солдата испугало Веретенова. Испугало в нем художника. В своем испуге, в своем цепком, проницательном зрении он все смотрел и гадал.
Всегда, когда он сажал перед собой модель и малыми мазками, малыми порциями, осторожными ударами кисти вычерпывал из человека знание о нем, переносил это знание на холст, создавая не внешний образ, а оттиск другой души в своей собственной, – всегда это угадывание было сравнением чужого духовного опыта со своим собственным. Там, где они совпадали, возникала разгадка, возникало свечение, возникал портрет. Своей умудренностью, искушенностью, представлением о добре и зле, о грехе и святости он создавал портрет. Только казалось, что красками. На деле – опытом души и прозрения.
Читать дальше