Выстрелы и трассы сместились, били теперь по комбайну. Коногонов почти телесно ощущал пулевые попадания в краснотелую машину, прострелы в жесть и в стекло. И там, в кабине, в расколотом стеклянном кристалле, они попадали в живое тело, в Кандыбая. Комбайн встал, мотовило продолжало крутиться, молотя пустой воздух. А в кабине метался, ударялся о стеклянные грани сержант. Оседал, пропадал. И эти два почти одновременных попадания – в председателя и Кандыбая, зрелище двух пораженных машин – броневика и комбайна, заставило его очнуться. Паралич, словно больное, сотрясшее его электричество, прокатился сквозь тело, судорогой ушел в землю. Он был теперь один среди открытого поля. В руках у него был автомат. Он был офицер, принимающий бой в одиночку.
Он резко упал на землю. Выставив автомат, полоснул по вершине стены, видя, как задымилась пробитая глина и стрелки спрятали свои головы. Упруго вскочил, заостряясь в беге, увиливая от пуль, метнулся с открытого места к копне, врезаясь в нее, накалываясь на остья соломы. Запах свежевымолоченного зерна, спасительный запах и цвет, становились для него цветом и запахом боя.
Из-за стены стреляли в копну. Он чувствовал, как свинец уходит в солому, застревает в ней, остановленный сплетеньем бесчисленных хрупких стеблей, спасавших ему, Коногонову, жизнь.
Он выглянул, просматривая стену сквозь прорезь своего автомата, помещая ее на матерчатый ком чалмы, спуская крючок. И там, на другом конце простучавшей, умчавшейся очереди раздался крик, поднялся в рост человек и рухнул на стену, свесив вниз руки и голову, переломленный надвое смертью. Другие двое, пригибаясь, пузырясь шароварами, побежали, не стреляя. Коногонов послал им вслед две короткие нервные очереди и не попал.
Было тихо. Никто не стрелял. Он лежал за копной, ожидая повторения атаки. Но атаки не было. На краю пшеничного поля, у груды межевых камней, горел и дымил броневик. На другом конце поля все так же тарахтел, крутил мотовилом застывший комбайн. И фигура сержанта, недвижная, чуть темнела в кабине. На стерне, вытянув голые руки, лежал председатель. Как бы кинувшись навстречу ему, протянув для пожатия руки, висел на стене убитый басмач. И он, Коногонов, живой, лежал у копны между двух убитых, и синее осеннее небо без облачка сияло над ним. И вид этой ясной восточной лазури на мгновение потряс его. Словно чье-то всевидящее и вездесущее око наблюдало за ним, здесь лежащим, не убитым – убившим. Но это потрясение тут же прошло, как недавний паралич, спустилось судорогой в землю.
Он поднялся из-за копны. Тут же присел, ожидая выстрела. Но выстрел не прозвучал. Белело наполовину сжатое поле. Зеленел в отдалении кишлак. И никто не стрелял.
Он держал автомат, готовый к бою. Упруго, на носках, шел по земле, слыша, как хрустит стерня. Подошел к председателю. Увидел, что щека его прижата к земле, глаза выпучены, а в горле, в кадыке, там, куда он недавно показывал пальцем, чернеет дыра. Председатель был мертв. Коногонов, не трогая его, двинулся дальше.
Комбайн смотрел на него своим прожектором, шлепал мотовилом, стучал, что-то говорил, шевелил без устали деревянными лопочущими губами. Коногонов влез по трапу в кабину и увидел, что бункер пробит. Из него тонко, с перерывами льется зерно, будто в бункере билось невидимое сердце, пульсировало, выталкивало струйку пшеницы.
Он открыл дверь кабины и увидел лицо Кандыбая, живое, моргающее. Сержант кивал головой, отталкивал от себя боль, смерть. Его рубаха чернела на животе мокрым пятном. Он дышал и стонал:
– Умираю… Я умираю…
Этот стон, бледное, несчастное лицо отозвалось в Коногонове жаркой торопливой энергией.
– Не умрешь, сержант! А я тебе говорю, не умрешь!
Он расстегнул и откинул его ремень. Задрал хлюпающую рубаху. Увидел кровавый живот с пулевым отверстием. Растерялся, не зная, что делать, пачкаясь кровью. Выхватил из кармана платочек жены с красной вишенкой, наложил на рану. Но платочек был мал, пропитался кровью, вишенки не стало видно. Он бросил платок на железный пол кабины. Скинул с себя рубаху и стал драть ее на жесткие зеленые ленты, приговаривая:
– Не умрешь, сержант, не умрешь!
Неумело, кое-как, причиняя сержанту боль, перевязал ему рану. Схватив под мышки, стянул с сиденья, опустил рядом в тесное, между стенкой и штурвалом, пространство.
– Не умрешь, Кандыбай, не умрешь!
Хлеб из бункера продолжал сочиться. И почти бессознательно он поднял с пола платочек, перепачканный кровью, и сунул в пулевое отверстие бункера, затыкая свищ, прекращая истечение хлеба.
Читать дальше