К вечеру собрались у именинника. Расселись тесно и плотно за сдвинутыми столами, уставленными снедью. Торжественные, оживленные, похохатывая, сутулясь от тесноты, топорща на плечах погоны. Окружили Веретенова своими знакомыми лицами, еще недавно яростными, угрюмыми – у телефонов, в люках машин, среди льющегося с неба огня. Теперь все были исполнены благодушия, радостного нетерпения. Хозяин, начальник штаба, отвечая на шутки, покручивал свои маленькие яркие усики. Все были друзья, были братья, и Веретенов был принят в их круг.
Первым поднял тост командир. Говорил кратко, веско. Поздравил хозяина. Поблагодарил за службу. Поблагодарил и всех остальных, сказав, что служить с ними – честь для него. Он надеется, что все они выполнят долг до конца и живыми вернутся на Родину. И собравшиеся внимали своему командиру.
Вторым поздравлял комиссар. Обстоятельно, как бы знакомя гостей с хозяином, описывал его достоинства. Его храбрость. Его требовательность. Чувство товарищества. Выдержку и неутомимость. А когда уж совсем невмочь от желтых афганских песков, он именинник, пошутит, улыбнется, и хорошо становится на душе.
И все шумно соглашались, вторили – и впрямь улыбка у начштаба под светлыми усиками была молодая и яркая.
Молча третьим тостом помянули тех, кто сложил свои головы в этих степях и предгорьях.
Потом их речи были про недавний бой в Деванче, рассеявший банды Кари Ягдаста.
Славили милых женщин, далеких жен, чьи фотографии хранятся у сердца. Лица у всех стали печально-радостными, обратились к другим удаленным лицам, сияющим в эту ночь, в эту степь.
Дали слово и ему, Веретенову. И он, чувствуя, как горят его щеки, а в глазах появляется глубинное зрение, оглядел их всех, собравшихся в тесном застолье, мысленно обнял, поместил на фреску в янтарный луч зимнего солнца, чтобы кругом белели снега, блестели застывшие реки, и Родина окружала их миром своих деревень, тихих дымов и туманов.
Кадацкий говорил о державе, которой все они служат, как служили отцы и деды, как внуки станут служить. Приглашал приехать к нему, Кадацкому, и под яблоней, под белым цветом, вспомнить про город Герат.
Пели песни. Русские – про Волгу и ямщика. Украинские – про коней и крыницу. Военных лет – «Горит свечи огарочек», «Броня крепка». Достали гитару. Передали хозяину. И тот спел сочиненную им самим песню про азиатские звезды. И все подпевали, серьезные, верящие, каждый готовый испить свою чашу.
Утром он уложил чемодан. Перебрал и стянул тесемками папку. Засунул в чехол этюдник. Оглядел свой походный скарб, свою «суму переметную», в которой хранилась добыча. Драгоценный груз акварелей, пастелей, набросков. И стал ждать машину. Самолет ожидался в полдень, а до этого Кадацкий обещал его доставить к сыну.
Машина пришла, и в ней – Коногонов. Объяснил, что Кадацкий занят, приедет прямо на аэродром, а к сыну отвезет его он, Коногонов.
– Если вас не затруднит, – попросил он Веретенова, – когда прилетите в Москву, позвоните моей жене. Вот телефон. Скажите, что жив и здоров. Ей будет приятно.
– Конечно. Позвоню непременно. А вы вернетесь в Москву, пожалуйте в гости. Вот мой телефон. Буду очень и очень рад…
Они проехали знакомый контрольно-пропускной пункт, мимо знакомого плаката: «Гвардейцы, учитесь действовать в горах!» Мимо колючей проволоки, за которой ровными рядами стояла техника. Вошли в знакомую дверь с надписью «Четвертая рота». И он сразу увидел сына.
Сын сидел за столом и писал, окруженный солдатами, склонившимися к листу бумаги. За их головами в мутном солнечном свете тянулись одинаковые железные койки, светилось в пирамиде оружие. Дневальный, углядев Коногонова, крикнул: «Смирно!» Все вскочили, оставив писание, стояли навытяжку, и сын, уронив перо, тоже стоял, длиннорукий, с опущенными по швам ладонями, смотрел на отца.
– Вольно! Вольно! – поспешил сказать Коногонов. – Что пишем, гвардейцы?
Веретенов с нежностью, смущаясь многолюдья, смотрел на сына, вспоминая, как видел его в последний раз в Герате, во дворе глинобитного дома, на полосатом матрасе. Сын по приказу скользнул в темноту, мелькнул сутулой спиной при свете взлетевшей ракеты. И все эти часы в нем, Веретенове, был страх за него. Но теперь, живой, невредимый, такой дорогой и любимый, сын стоял перед ним. Не терпелось его увести в какое-нибудь укромное место. Обнять, спросить, что же хотел он сказать тогда, во дворе, сокровенное о нем, о себе? Наговориться всласть перед разлукой, чтобы потом в Москве вспомнить каждое словечко, каждую черточку на сыновнем лице.
Читать дальше