Первый тост был за Новый год, чтобы им вернуться на Родину, сначала ей, а потом и ему, – вернуться живыми, здоровыми. Второй тост был за друзей, за службу, за этот маленький кусочек степи, где они познакомились, вместе делали трудное дело. И он, пригубив золотое, кипящее у его губ шампанское, пошутил: «Конечно же, вместе служим! Ведь вы же, Татьяна Владимировна, моя боевая подруга!» Третий бокал выпили молча, не чокаясь, за тех, кто убит. И оба, не сговариваясь, посмотрели в окно, на мерцавшие звезды, будто там, среди звезд, были те, кого помянули. Четвертый, на донце бокал он поднял и держал в своих крупных пальцах близко от горящих свечей, отекавших бесшумной капелью.
– Татьяна Владимировна, дорогая моя, думаю о вас все время. Когда вас нет, говорю с вами. А когда вижу, любуюсь. Очень вы мне дороги! Очень нужны! Спасибо вам, милая!
Хмель ее был легок, смех молод. А пирог был вкусен – гость все ел да нахваливал. Пели они на два голоса песни, которые знали. И «Подмосковные вечера», и «Уральскую рябину», и «Светит незнакомая звезда». И военные давние песни: «Есть на севере хороший городок», «Взяли с боем город Брест», «Горит в сердцах у нас любовь к земле родимой». Какие слова забыли, те пропускали, перескакивали на другие. И было им хорошо в этой крохотной комнатке посреди афганской степи с зеленым мерцанием звезд. Обнялись они молча и жарко. Отстранившись на миг, сама, в два дуновения, погасила ненужные свечи.
* * *
Она вернулась к себе и обедала. Думала, где застиг его этот обеденный час. Быть может, в походном фургоне, где на маленький столик расторопные солдатские руки ставят раскаленную тарелку борща, он густо перчит, дует на горячую ложку, и в открытую дверцу видны колонна застывших машин, близкий откос горы, дымящая полевая кухня. Или на ходу, в транспортере, отстраняясь от пылящей бойницы, грызет сухие галеты, запивает из фляжки водой, и колонна, колыхаясь, проходит придорожный кишлак, мелькают бородатые лица, желтые лепные строения. Или грохочет огнем пулемет, сыплет гильзами, и он сквозь выстрелы, вой механизмов подает боевые команды. Пули гулко пролязгали, прозвенели по броне транспортера.
Ей стало страшно. Показалось, что во всем виновата она. Утром от него отмахнулась, от себя отослала. Может, стоило лишь слово сказать, обнять, притянуть к себе, и он бы остался, от нее не уехал.
Как же теперь-то быть? Чем помочь? Как вернуть назад из этого страшного дня? Желая хоть чем-то помочь, быть ближе к нему, к его сердцу, к его груди, достала иголку и нитку, положила себе на колени его выстиранную куртку и стала чинить. Стягивать стежками продранный локоть. А сама ласкала куртку, шептала над ней, вкладывала в каждый стежок, в каждый узелок, в каждое мелькание иглы свою любовь и мольбу. Как в какой-то из сказок, заговаривала его от пули, булата, боялась, чтобы не проступила сквозь военную ткань кровавая роса. И одновременно всей страстью, всей своей женской верой возвращала его к себе, пришивала накрепко ниткой, чтобы присох, присушился. Окончила работу, прижала куртку к лицу, дышала в нее, целовала. Шептала: «Поскорей возвращайся!»
… После той новогодней ночи они устремились друг к другу. Она ждала его поминутно. Все стало им, для него. Им стали книги. Им стало жаркое небо. Степь с туманной горной грядой, с маленьким дымным солнцем. Она чувствовала его, знала, где он, ждала его появления.
Кругом веяло бедой, горели кишлаки, а у нее было счастье, был праздник. И чувство греха, невозможности счастья среди чужих напастей и бед. А все-таки счастье.
Там, на Родине, среди понятных и близких людей, среди родных приволий, было долгое ожидание чуда, предчувствие, а чуда все не было, не случалось. Оно случилось здесь, на чужой земле, среди беды. Она скрывала от других свое счастье, хотела, чтобы оно оставалось тайной. Да разве удержишь в тайне, что светилось у нее на лице, что видели люди. Жизнь в гарнизоне, как в деревне, – у всех на виду.
Она приходила к нему, в его железный командирский «модуль», крадучись, в темноте, когда день его завершался, и он, измученный, возвращался к себе, то грозный, недовольный, то неуверенный, опечаленный. Оставлял за порогом под ночными азиатскими звездами свои заботы. И начиналась иная жизнь, иные речи, иные улыбки и взгляды. О чем только они не говорили! Как вернутся и поедут по родным городам, поплывут по родным студеным рекам. Мечтали о театре, о снеге, о кипящих толпой площадях, о просторных душистых лугах. А бывало такое, что железный «модуль», склепанный из мятых листов, с походным столом и кроватью, начинал возноситься, одетый нежным многоцветным свечением, отрывался от бренной земли, бесшумно несся в высоту, как малое, им дарованное небесное тело.
Читать дальше