— Закурить дай, — утомленно и весело сказал я соседу.
Тот понимающе подмигнул, полез в глубокий карман халата. Мне уже было жарко. Горький и мокрый воздух парка, холод, горький ветер вечернего города. «Спички есть?» Нет, мотнул головой я. Сосед, зажав спичку в темных, крепких ладонях, дал мне огоньку. «Ароматные». Курил я их давно, мокрой осенью, нищей и невезучей. Шестьдесят седьмой год. Петроградская сторона; деревянные черные мосты над черной осенней водой. Тяжелый густой туман на безлюдном Кировском проспекте в праздничную ночь. В тумане звучные шаги. И мужской голос, мягко влюбленный: вы хорошо помните рассказ Бунина «Натали»? героиня там удивительно похожа на вас; и женский голос, пленительный в ночном тумане, задумчивый и смеющийся, что-то отвечает ему.
Вечерний ветер в парке клиники холодом обжимает мой горячий лоб, острым и приятным холодом забирается на грудь, под бинты. Вечер поздней осени, ветер Фонтанки и Загородного проспекта, ветер мрачного, холодного Финского залива.
— Хорошо? — понимающе спросил сосед.
Хорошо, сосед. Хорошо! Я был очень ему благодарен. И наконец-то я мог отдохнуть… отдохнуть. После всех бед, мучений. Пьянея, я отдыхал, чувствуя, как боль уходит, глядя на вечерний парк, на Загородный, где уже медленно разгорались над трамвайными путями, влажным булыжником сиреневые ртутные фонари. Трамваи гремели, под фонарями, за черной узорной оградой; листья на черной земле. Я курил, глубоко, наслаждаясь тем, как холод и горечь осени проникают в горячий пахучий дым. Хорошо. Вот и кончились мои муки. Теперь уже всё замечательно хорошо. Эй. Приятель. Ты что? Ты куда? Приятель!.. И я с наслаждением ткнулся лицом в мокрые листья.
…несут несут несут бегом куда-то всё выше выше кругами выше гневно кричат кричат Наташа красивая медсестра потерянно горько горько плачет плачет лязг металл металл металлический светлый софит мутный свет омерзительный запах не хочу! (Четвертая операция.)
Когда я вновь увидел окно, на деревьях лежал чистый снег.
IV
…Деревья в снегу.
Зима была длинной, снежной. Гельвеций, двухтомник которого я нашел в шкафу, содержащем библиотеку клиники, стал моим медленным собеседником в эту белую зиму.
Я прочитывал несколько строк, утомленно опускал книгу на покрывало и подолгу думал, о всяком. От белых прохладных страниц веяло чистотой, выстуженной зимой.
Зима лежала за окнами.
Снежный пустой парк. Темная синева уходила, становилось белым-бело, и мутные, синие, вечерние сумерки ложились на снег.
Все чувства мои пребывали в забытьи. Не очень понятные, нетвердо связанные, и вовсе разрозненные мысли шли медленно по вольным широким кругам. Отрешенно, холодно наблюдал я их безразличное ко мне кружение, начало бравшее из снегов.
Когда я пытался из белых высот снегов оглянуться на темную осень, то мой взгляд не встречал ничего. Там был черный и утомляющий пустотою провал. Я многое понимал. Понимал, что однажды случилось несчастье: непоправимое… нет, не со мной.
Несчастье случилось в мире. И лишь коснулось меня. И я… здесь я немного терялся, не умея найти достоверное слово… я чуть было не прекратился: и, нечаянно для меня, обрел в белых снегах моё продолжение, и начало ненужного мне будущего.
Всё это называлось: зима. Синие, заснеженные утра таинственно назначены были мне началом. Нужно было учиться заново жить: чего я не хотел.
Осень отсутствовала в моей жизни: будто кто-то, взяв ножницы, ее вырезал, как вырезывают в кино кусок пленки; и не вклеил взамен ничего: и обрывки не соединил.
И я отдыхал: безразлично удивляясь тому, что во мне нету памяти боли, что весь человеческий отдых заключен лишь в забвении. Как память о боли, иногда остается человеку боязнь, но это уже другое.
Вспоминалось мне разное. Вспоминался Юлий Сергеевич, его лицо, тонко высветленное благородной и умной старостью; разговоры о старой Руси, о расколе, глуховатый, спокойный, размеренный голос. Его голос учил меня понимать, что в рассказе о страшных, яростных временах излишества интонации бесполезны и даже вредны. Разговоры о временах, в которых, на страх и погибель многим, конечный, желанный как высшая справедливость Страшный суд, неминуемый, благостный и желанный конец света отодвигались в неясную вечность; и в образовавшейся пустоте обозначились нетвердо, в качестве вещи важнейшей: жизнь одного человека и кончина его, чаяти неизвестного часу кончины своея и ко исходу быти готову, то нам Страшный суд комуждо свой прежде общаго Суда страшного.
Читать дальше