Слишком велика была река, слишком окутана историей, памятью о подвигах и дерзаниях народов, тайнами и суевериями, чтобы относиться к ней как к чему-то неодушевленному. Чувство благоговейного уважения требовало ритуала — некоей магической упорядоченности слов и действий, долженствующих умилостивить стихию. Как бы меня ни прижимало, в лодке я никогда не употреблял, словно чего-то опасаясь, крепких выражений. Ритуалом было поощрительное похлопывание реки по ее мокрому загривку с появлением попутного, позволяющего идти под парусами ветра. Я явно стоял на пороге архаического культа. Тотемов еще не сооружал, но уже был близок к этому. Я понимал: вот так и рождаются религии из явного или тайного подобия чудес и растущих на этот счет аппетитов.
Плоская вершина горы Медведь доминировала над волжскими далями, открывающаяся с нее картина не могла не восхитить: сияющее под солнцем пространство голубой воды и зеленой геометрии островов… Мышкующий ястреб над моей головой полоскал свои крылья в восходящих потоках прозрачного воздуха. Кузнечики прыскали из-под ног; кузнечиков здесь, как зайцев в поле у Ноздрева, — земли под ними не видно. На одном из склонов горы небольшой погост. Песчаные холмики, сварные оградки и кресты, простые фамилии и лица. Полдюжины свистевших на ветру, как эоловы арфы, жестяных венков с обрывками траурных лент, сухие скелеты цветочных пучков в стеклянных банках. Последнее пристанище упокоившихся свияжцев — тех, кого уже с нами нет, кто уже в силу своего ухода оказался честнее, чище и, может быть, лучше нас. Понятие смерти на фоне неповторимой синьки неба-воды, плывущих куда-то облаков и свежего зюйда заметно выцветало и обессмысливалось. В этом погосте было больше красоты, чем тления, больше полета, то есть жизни, чем смерти. Покойников из Свияжска свозили сюда на траурном катере, выполнявшем роль катафалка, в сопровождении флотилии из лодок — моторных и весельных, заполненных неутешной родней, друзьями и знакомыми покойного, — специфика маленького острова, где человеческие связи так причудливо и тесно переплетены, что на погребение выплывал весь городок. Роль Леты в данном случае выполняла Волга. Усопший перебирался с одного берега на другой и навсегда уходил в глубь горы, растворяясь в ее супеси, в конечном счете становясь ею, — так что живые свияжцы, поднимаясь на вершину любимой горы Медведь, всякий раз попирали ногой своих предков. Вот здесь бы я хотел лежать, подумалось мне. Впервые подумалось об этом вот так, применительно к погосту...
Я бродил по сонным травяным, погруженным в глубокую патриархальность улочкам Свияжска. Не жалея пленки, фотографировал виды городка — провинциальный русский классицизм старого дерева и камня в обрамлении тополей, лип и лопухов. Здесь каждый домишко отличен от других, каждый — себе на уме; много кирпичных, очень старых, купеческих и мещанских, кое-как приспособленных под современное жилье. Гнилые двери, кривые от старости рамы и скособоченные крылечки говорили о времени. Облупленная штукатурка стен с выпирающей, как дряблый живот из расстегнутой рубашки, ржавой плотью кирпичной кладки словно обнажала тело народной жизни, саму ее историю с эпохой красного кирпича, нищеты, крови и железа, догмы и революционного порыва, бытового ужаса трухлявых изб и гнилой старорусской кладки, перелившегося в революционный передел мира.
Дорожка под стенами Успенского монастыря вымощена плитами, усажена окультуренными деревцами. Я упал в ковыли вблизи двух дерев, причудливо сплетенных, словно в танце, стволами. Под голову положил рюкзачок, с которым не расставался ни днем, ни ночью (документы, деньги, путевые дневники, фотоаппарат). Небо над моей головой свежо голубело, как в ветреном марте, ближе к западному краю к нему примешивалась трудноуловимая жемчужная муть, методом мягкого перехода, называемого в живописи сфумато, изобретателем которого явился великий Леонардо, превращаясь в млечную блистающую завесу, покрывавшую горизонт, откуда что-то медленно и неслышно надвигалось на нас. Я лежал, лежал. Почувствовав голод — пожевал сухарей. Почувствовав жажду — сделал пару глотков из фляги. Достал блокнот с записями и углубился в их изучение.
За это время никто меня не потревожил, ни один человек не прошел по тропе, на обочине которой я расположился. Эта пауза, в которую я погрузился, на какое-то время выпав из действительности, несла в себе некий смысл. Я плыл сюда долго и трудно, с великими усилиями переваливал через дамбы, попадал в шторма, рисковал, доверившись хрупкому сооружению из дюралевых палок и дышащей на ладан резины, страдал от палящего солнца и дождя, ел с ножа, боролся с комарьем, — и все для того, чтоб очутиться в этом месте в этот достопамятный день и час, чтобы рухнуть, как надломленный, под грузом своей грандиозной цели, не нужной никому, в эту траву под белыми стенами старого монастыря… Было что-то такое останавливающее в этом пейзаже, в этом острове, к которому я, сминая траву, припадал сначала грудью, потом спиной, всей кожей чувствуя подземный гул в пластах породы, словно это колотились изнутри острова, стремясь выбраться наружу, заточенные души невинно убиенных, замученных, сосланных, похороненных в монастыре. Надо мною витали тени Ивана Грозного, Германа Свияжского, Пушкина, Толстого, сонма великих угодников Божьих, пустынников, постников, затворников, бессребреников, блаженных, преподобных, страстотерпцев, целителей, новомучеников и исповедников российских. Остров-град Свияжск плыл сквозь волны, неся на себе груз истории и сегодняшнего непотребства; великая река в своем неостановимом движении к морю обтекала остров с двух сторон, выглаживая прибоем песчаные берега, которые все еще таили древние клады…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу