У нас в Эдеме дом с покойником был открыт каждому. Мой лучший друг Вовка Казачков сбегал посмотреть и после с бедовостью во взоре поведал, что у убитой девушки сквозь юбку проступали спущенные трусы – у нас в Эдеме ничему не удивлялись: отчего и не положить в гроб в спущенных трусах.
На суде Фоменко бился как припадочный: «Расстреляйте меня, расстреляйте!» – полмилиции сбежалось его держать, растолковывая, что тут не ресторан, здесь приговоры не заказывают. Когда объявили десять лет, мать убитой (все это, впрочем, мне только рассказывали, а ведь наши рассказы служили прежде всего Единству) вскричала: «Живи, Толя!» – и упала без чувств. Когда я уже оканчивал университет, до меня через третьи руки дошло, что Фоменко, русский медведь, сдюжил всю десятку и вернулся в Эдем (нам целый мир – чужбина), но больше он уже не атлет и не герой, а черт его знает кто – я понял только, что он почернел, хотя прежде был белобрыс.
Но эти годы, стройки, войны – все это было впереди, а значит нигде: в Эдеме вечно зеленеет одно Настоящее. Только оно и существует, когда из класса, где ты переживал вполне приемлемую, оттого что положенную, скуку (настоящей скуки в Эдеме не бывает, ибо там ты непрестанно с кем-то общаешься, хотя бы и молча: производишь впечатление и подвергаешься оному), так вылетаешь, значит, в коридор, взлетаешь на обструганный брус перил, крашенный краской половой, но отнюдь не эротической (наоборот, она, слой за слоем, старается утопить глубоко вошедший в дерево и все пытающийся родиться заново афоризм: «х…, п… – с одного гнезда»), и мчишься вниз так, что штаны дымятся, и глубокий афоризм оказывается еще на микрон ближе к свету. Перед тормозной колодкой, набитой на перила, в стотысячный раз пытаешься подпрыгнуть сидя – ну что, кажется, стоит: скрючиться и резко выпрямиться, и – но опять не оторвался, и, потирая заново зашибленный синяк на бедре, прихрамывая, поспешаешь мимо статуи Отца народ в два физру-ковых роста.
Весь двор заполнила огромная спина, красная, сходящаяся к ушам шея безо всяких проволочных растяжек возносится выше коленчатой железной трубы за школьной кочегаркой. «Фоменко», – сами собой восторженно шепчут губы, а рядом с божеством другие полубоги: Парамон, Чуня, Хазар – сейчас влепит щелбан. Готово, влепил – «У, Хазарина!..» – бормочешь зло, но без негодования : Хазару так и положено быть гадом. А что такое боль без негодования!
И в сортире – просторном, просторней школы (рубленном из остатков сказочного леса, которым были некогда обросши наши сопки – потом вода ушла в шахты, сосны пересохли и пошли на крепи), над просторнейшей ямой ты сразу же находишь свое место в ряду друзей, охваченных хорошей спортивной злостью: кто выше достанет струей на стену – Эдем предпочитал высоту глубине. Забыты даже терпеливые устьица в соседнее отделение, сквозь которые просачивалась наша страсть (мужчины, как известно, любят глазами, а женщины ушами). Обрезанным гяурам здесь делать нечего: вершин (стропил) достигнет лишь тот, кто стиснет крепче, чем злейшая из прищепок, самый краешек своей крайней плоти, покуда нежная кожица не раздуется, как те детские соски, в которые мы закачивали воду, превращая их в литровые светящиеся дыньки. И только когда шкурка – единственное, чего нет у евреев – вот-вот готова лопнуть, надо приоткрыть рвущейся на волю струе наивозможнейше узенькое – тоже устьице, – и гиперболоид инженера Гарина успеет вычертить на стропилах арабскую загогулину.
Евреи тоже черпают силу в сдавленности.
Сделав лишь один шаг обратно к солнцу, нужно было молниеносно срываться с места и лупить со всех ног под слоеную горку – оттого что все с чего-то лупят в ту же сторону. В безумном галопе смекаешь, что неразумный Хазар запустил в небеса перемигивающийся с солнцем диск туго свернутой телеграфной ленты, и вот она понеслась, понеслась, понеслась, разворачивая за собой длинный вьющийся локон – хвост фортуны. Я только теперь понимаю, почему, домчавшись первым, я лишь лапнул вожделенный приз и тут же выпустил, сделав вид, что промахнулся (его тут же накрыл десяток растопыренных пятерней): я не хотел владеть удачей в одиночку – пусть лучше видят, что я был в одном шаге от победы.
Я еще не знал, что четыреста первые не прощают и этого. И правильно делают. Свой среди своих, из своих свой, дома я изменял товариществу с книгами, скрывался в них, как отъявленнейший из чужаков. И мне открывалось, что миленький мой маленький Эдемчик выдан мне не навеки – где-то есть мир неизмеримо больше, выше, шире, восхитительней…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу